Говорил он лихо. Никого не щадил, и меньше всего - самого себя. С каким-то даже удовольствием прохаживался по собственной персоне.

Тебе должно было нравиться это. И сам он мог нравиться тебе ироничный, прочитавший уйму книг, плюющий на авторитеты.

Не просто нравиться. Не просто... Я подумал об этом в первый же вечер, когда познакомился с ним у Вальды и понял, что он здесь свой человек. Стало быть, он прекрасно знал тебя, но ему невдомек было, что я - твой отец (а сказать прямо об этом в моем присутствии Вальда не решался), и он продолжал с упоением рассуждать об инстинкте самосохранения.

Наш хозяин забеспокоился. "Вот, кстати, Алексей Дмитриевич... Он как раз занимается тем, что сохраняет. В промышленных масштабах. ." - "Не понял,- сказал Карманов.- Что значит - сохраняет в промышленных масштабах?" И, повернувшись, поглядел на меня сверху насмешливыми глазками. "Алексей Дмитриевич,- с запинкой объяснил Вальда,- командует всеми консервными заводами области".- "Прекрасная работа,- отозвался Карманов.- Она располагает к мудрости. И знаете почему? Потому что...- Он вдруг осекся.Консервные заводы? Так вы... Ваша фамилия..." - "Танцоров,- сказал я.- Моя фамилия Танцоров".

Карманов, насупившись, отвел взгляд. Стянул очки, долго протирал их полой кургузого пиджачка, а Вальда тем временем хлопотал с чаем и все говорил, говорил что-то, но все равно такая тишина стояла в бойлерной...

Наконец журналист надел очки. "Я знал вашу дочь",- произнес он.

Семь или восемь месяцев прошло после твоей смерти, весна в разгаре была - первая весна без тебя. Все расцветало, распускалось, смеялись девушки, а в синем небе летел наискосок красный шарик. Боже мой, как, оказывается, это может быть страшно: обычный детский шарик в весеннем небе! Задыхаясь, я просунул руку под стянутый галстуком ворот рубашки, рванул, пуговица отлетела... Обычный детский шарик. Просто шарик, и ничего больше. Я понимал, конечно, что нервы у меня ни к черту, и все понимали, а Лобиков - тот прямо-таки опекал меня на правах близкого человека. Самого близкого... О моих нервах пекся - как пекся о них в тот день, когда, открыв обитую с обеих сторон дверь, произнес смиренно: "Вы позволите, Алексей Дмитриевич?" Бесшумно пересек кабинет, постоял с опущенными глазами, неслышно стул отодвинул, и лишь когда я, снедаемый страхом за мать, просипел: "Да говорите же наконец!" - изрек торжественно: "Мужайтесь, Алексей Дмитриевич. Мужайтесь!" И снова сделал паузу, подлец.

Вальда не знал. Эта бессмысленная улыбка, эти механические, как у заведенной куклы, кивочки... "Когда,- повторил я,- она была у вас последний раз?" Он все улыбался и кивал. Никак не мог уразуметь, чего я теперь, когда тебя нет на свете, хочу oт него. Я объяснил. Была ли ты у него в воскресенье, последнее воскресенье августа, двадцать восьмого числа? Сосредоточившись, встревоженно покачал он своей большой головой: "Нет. Я не дежурил в воскресенье"

А если б дежурил? Если б Рада не дала ключ? Если б не в понедельник, а в воскресенье вечером ткнулся сосед в не запертую тобой дверь (почему, задумав такое, не заперла ты дверь?) и выволок бы тебя, еще живую, на свежий воздух, и откачал бы, как, случалось, откачивали горемык, что слишком торопились закрыть трубу?..

Двое детей и их отец погибли так на Фонтанной улице. Лишь мать из последних сил, уже в беспамятстве, выползла на порог, но - боже мой! - что ждало ее, когда очнулась! Весь Светополь говорил об этом. Тебе лет семь или восемь было, ты рисовала что-то, но, оставив карандаш, подняла испуганные глаза. "А мы не можем угореть?"

Хоть бы капелька этого страха сохранилась в тебе! Хоть бы капелька... Я успокоил тебя: ну что ты, у нас ведь и печки нет, но этот случай врезался тебе в память. Спустя несколько лет заговорила о нем на подмосковной даче: "Помнишь, на Фонтанной двое детей угорели?"

Я не сразу даже понял, о чем это ты. Какая-то Фонтанная (к тому времени ее уже переименовали), дети какие-то... Все давно выветрилось из головы, а ты, оказывается, держала.

Может, это-то и погубило тебя. Все помнила, все - мы с матерью, глупцы, не могли нарадоваться на твою память. Сколько мусора накопилось в ней за четверть века!

"Она ведь часто бывала у вас?" - спросил я Вальду. Он закивал: "Часто...- А затем уточнил: - Раньше".

Раньше - это до августа? В июле? В июне? Или еще раньше? Лето, как и в нынешнем году, выдалось знойным, картофельную ботву выжгло, она ссохлась и пожелтела, а клубни в потрескавшейся земле редко превышали размерами грецкий орех. Ты сидела у распахнутого настежь окна, но как-то сбоку и в сторонке, не глядя на улицу, медленно остывающую от дневного зноя. Даже книги не было у тебя. Ты вообще стала меньше читать, реже выходила по вечерам из дома, зато подолгу простаивала возле аквариума, пока он не развалился вдруг на две части.

Я первым обнаружил это - ни тебя, ни матери дома не было. В растерянности замер посреди комнаты. Паркет потемнел и слегка вспучился, вразброс валялись тусклые рыбки с уже высохшими плавниками. Со стола, на котором еще утром красовался стеклянный маленький дворец, свисала водоросль.

Обычно я не курю ночью, а здесь, сунув ноги в шлепанцы, вышел на балкон. Из распахнутых окон доносились звуки беспокойного сна: храп, покашливание, чей-то протяжный вздох или вдруг обрывистый взвизг диванной пружины.

Тебя я заметил не сразу. Ты притаилась в дальнем углу нашего длинного балкона, вернее - лоджии, и не шевелилась, но что-то заставило меня (я отлично помню это) посмотреть в твою сторону. Я не испугался, нет, я вообще, знаешь ты, не робкого десятка, да и кого бояться на собственном балконе, но неприятное чувство было - это я тоже помню. Не шагнул к тебе, не окликнул - стоял и смотрел с сигаретой в руке, и ты тоже стояла и смотрела.

Я поежился. Тщательно раздавив окурок о холодный бетон, хотел было пульнуть его вниз, но постеснялся, унес с собою и бросил в мусорное ведро. Было начало августа, еще двадцать дней оставалось, и можно же было что-то сделать, но что, что? Я и сейчас не знаю этого. Все вечера сидела дома, в своей комнате, причем дверь закрывала, хотя духота стояла страшная. Но читала... Это, вижу я теперь, было самым грозным симптомом - что не читала, но я не придал ему значения, хотя, помню, и удивился, застав тебя у окна без всегдашней книги в руках. "Тебя,- сказал,- к телефону".

Ты внимательно поглядела на меня и, словно стараясь определить по моему лицу, кто звонит, но так и не проронив ни слова, встала и спокойно прошла мимо.

Голос, который учтиво спросил тебя, был мужским,- вот все, что запомнил я. Это мог быть голос Вальды, но и Виктора Карманова тоже. Мое мнение склонялось в пользу то одного, то другого - в зависимости oт того, кто, казалось мне, имел больше шансов вскружить тебе голову. Оба они жили иначе, чем я, знали то, чего не знал я, и именно с ними - с ними, а не со мной - провела ты столько часов, наверняка ведь беседуя о чем-то. Со мной же в ту августовскую ночь даже словечком не обмолвилась.

Я не упрекаю тебя, упаси бог! И мне ведь нечего было сказать тебе. Не о чем спросить... Понимаешь, не о чем. Даже сейчас, задним числом, не могу подобрать слов, которые не прозвучали бы фальшиво. До конца дней своих буду помнить это молчаливое стояние в нескольких шагах друг от друга и в то же время так далеко, словно и балконы, и дома, и даже города были разными. До конца дней...

"У тебя,- сказал я Соне,- есть одно замечательное качество: ты не думаешь о будущем".

Легкие скобочки появились у губ - это она улыбнуться старалась. "Почему? - возразила.- Думаю..."

Опять было лето (опять! И потом еще одно. И еще...), но не такое жаркое. На ее маленьком балконе, как и когда-то на нашей огромной лоджии (в тот год она, пустая, казалась еще огромнее), цвел крученый паныч. Я курил здесь, в комнате, но дым туда выпускал. "Думаешь, да,- согласился.- Но не боишься его. В смысле - будущего".- "А чего его бояться? - И вдруг ласково передразнила: - Будущего?" Ничего особенного, простые слова, улыбка обыкновенная, но сердце забилось, словно выкурил несколько сигарет подряд.