Тут ты не в меня пошла, любящего и поныть, и брюзгливо посетовать на коварство судьбы (раньше любившего), а в мать. Как держится она! Как следит за собой! Зарядку по утрам делает...

Нет-нет, она не забыла тебя. Она ходит к тебе, но тайком, без меня - я видел ее там собственными глазами. По эту сторону ограды стояла она, подтянутая и моложавая, несмотря на седину, но почему - по эту? Почему внутрь не вошла? Я попятился. Торопливо и чуть ли не на цыпочках добрался до ближайшей боковой дорожки, свернул, снова свернул и лишь тут остановился. Достал платок, отер пот со лба...

Не знаю, Катя, чего так испугался я. Если твой Вальда прав и страх это действительно боязнь потерять что-то, то какая здесь угрожала мне утрата?

Мы шли с ним между кустов желтой акации - вроде бы таких же, как всюду, и в то же время - иных. На полуразрушенном заборе сидели два голубя. "Как же избавиться от страха?" - произнес я осторожно, и он ответил: не иметь. Отказаться от всего - вот единственный способ почувствовать себя свободным.

Что значит от всего? И от жизни тоже? Этого случайно он не говорил тебе? Именно этого? "Я о Кате думаю",- сказал я, и он - не знаю, понял ли, нет ли - ответил: "У Кати другое было.- И прибавил после некоторого колебания:- Противоположное". А сам вперед смотрел - Упанишад в белой курточке и такой же белой кепке на лоснящемся лбу.

Видела б ты, как преобразился Карманов, когда однажды в бойлерную вошла молодая женщина в накинутом на плечи мужском полушубке и мужской, замечательно идущей ее миловидному лицу пыжиковой шапке! То ли батареи не грели, то ли горячей не было воды - она и объяснить толком не успела, а Карманов уже вскочил, уже подставил ей табуретку, уже чай налил, а рот между тем не закрывался ни на секунду. Через три минуты женщина не помнила ни про батареи, ни про воду. Какой там "товарищ дежурный"! Он перестал существовать для нее - со своей смущенной улыбкой и согласными кивочками. Был Карманов, один только Виктор Карманов, который плел ей бог весть что. В отличие от Вальды, он не был аскетом, ни в коем случае, но это не мешало ему до небес превозносить твоего философа.

"Упанишад мудр! Единственный способ сохранить себя как личность, как особь, как индивидуум - это отойти в сторонку. Стать наблюдателем, то есть лицом незаинтересованным. Незаинтересованным! - повторил он, подняв палец и глядя на нас сквозь очки насмешливыми глазками.- Наблюдателю ничего не надобно от мира, и миру ничего не надобно от него. А? Совершеннейший способ жизни - наблюдать. Просто наблюдать. Не жить. Ибо жить - это значит ежедневно испытывать в чем-то недостаток. Это не я сказал",- признался он, глядя на с улыбкой кивающего ему Вальду - только на него, потому что разве мог невежественный консервщик уличить его?

Мог! Как раз мог - ведь я столько вечеров просидел над твоими тетрадями с выписками и помнил эту фразу отлично. Одни, выходит, книжки читали... Или он и давал их тебе, книжки?

Внимательно вглядывался я в его костистое, покрытое рыжеватой щетиной лицо. Он говорил: "Не надо думать, что затворники и впрямь не связаны с жизнью. Что они не влияют на нее. Ого! Не они ли, затворники всех мастей, бескорыстные упанишады, испокон веков вынашивали под низкими сводами теории, которые потом сотрясали мир? Из-за которых пролито на земле столько крови..."

Тут мое сердце забилось сильнее. Нет, я не припомнил что-либо подобное в твоих тетрадях, да и вообще там не было ничего, что прямо напоминало б ("предвосхищало",- сказал бы Карманов) случившееся с тобой. Кроме одной-единственной фразы. Я вызубрил ее наизусть, но все равно не очень-то понимаю ее.

"А вам не кажется...- без всякого перехода спросил я Вальду, когда мы миновали полуразрушенный кладбищенский забор, на котором сидели два жирных голубя.- Вам не кажется, что ваши теории повлияли... ну, в какой-то степени... на решение Кати?" - "Нет,- сразу же ответил Вальда.- Не повлияли. И потом...- Он посмотрел на меня и извинился улыбкой за некоторую свою невежливость.- Вы ведь не знаете моих теорий, да?" - и сам закивал, соглашаясь. "Почему же не знаю? Стать наблюдателем..." - "Это не моя теория. Это Карманов говорил".

Карманов! Будто есть разница...

Он не стал спорить со мной. Снял фуражку, вытер клетчатым платком лоб. И вдруг произнес негромко: "Катя не из-за теорий умерла".

Помню, я так и не сумел выговорить: из-за чего же? Язык не повернулся. Но именно тогда, по дороге со старого кладбища, на котором затерялась могила отца, я понял: разница есть. Не ради Карманова ходила ты в бойлерную. Нет, не ради него...

Смешно, но меня обрадовало это.

А впрочем, потрясло же тебя умение Щукина завязывать галстуки!

Я понимаю, ты язвила, говоря это. Издевалась - не столько над ним, сколько над собой, но факт остается фактом: вышла за него.

На первый взгляд, что общего между элегантным Щукиным и этой "обезьяной Кармано-вым" (так однажды он окрестил себя)? Один обворожителен, прекрасно одет, больше слушает и делает, чем говорит, другой рта не закрывает. Пуговицы поотлетали с пиджачка, рукава коротки, и я слышу - я прямо-таки слышу - как трещит под бритвой рыжая щетина его. А у Щукина - холеные усики... И все же общее есть. Не могла ты ходить сюда из-за Карманова. Долго ходить... Разглядела б рано или поздно, что он всего-навсего хорошо завязывает галстуки.

"Я легкий человек, Упанишад! - хвастался он.- Я верю, что мир создан для радости. Сперва для радости, а уж после для размышлений. И то лишь в том случае, если размышления эти веселят душу. А?" Вальда подумал. "Я согласен с тобой",- сказал он.

Карманов захохотал. "Слышите, Алексей Дмитриевич? Эко повернул наш наблюдатель! Резонно. Наблюдать - тоже радость, и, может быть, самая безопасная из всех. Уж ее-то не лишишься. Даже если паралич разобьет, если ослепнешь и оглохнешь - один объект для наблюдений все равно останется: ты сам. Я мыслю, следовательно, я... Чепуха! Я наблюдаю - следовательно, я существую".

Так разглагольствовал он перед моим носом, самовлюбленный краснобай, которому не хватало ума понять, что я вижу его насквозь со всеми его учеными потрохами.

Стрекаловой не испугалась, которую люди и посильнее опасливо обходили стороной. Владыкой ведь была на своей мясо-молочной станции и, стало быть, на Центральном рынке, где станция эта помещалась.

"Не лезь, девочка",- с улыбкой и блеском в чуть косящих, как у Лобикова, глазах предупреждала она. Наверняка предупреждала, но ты не испугалась...

Ко мне приходил человек, из-за которого разгорелся сыр-бор,- пчеловод из-под Гульгана. На нем были сапоги и прорезиненный плащ, хотя уже вовсю пекло весеннее солнце. Тяжело поставил он на стол пластмассовый бидон с медом: "Вам..."

Больше полугода минуло после твоей смерти, все давно выразили мне свое соболезнование, а он только что узнал, буквально накануне, и сразу же поспешил в Светополь. "Я очень уважал вашу дочь".

Я попросил его сесть. Имени твоего он не помнил - "товарищ Щукина" звал. Тебя - "товарищем Щукиной", а Стрекалову - "за-ра-зой", с растяжечкой, как бы продливая удовольствие - вот как ненавидел ее. "Пять месяцев мытарила, за-ра-за! Паспорт пасеки дай ей... Зачем? Вот мед, возьми, проверь, на то вы и сидите тут. Нет, паспорт вынь да положь. Хорошо. Поехал, привез паспорт, а она - за-ра-за: где отметки? Какие, говорю, отметки? О гнильце американском, говорит, и гнильце европейском. Без отметок, говорит, не разрешим продавать. Пусть, говорит, пробы возьмут. На пасеке... За-ра-за! Как, спрашиваю, взять, когда зима на дворе! А она: значит, до мая придется ждать. До мая! А вы, спрашиваю, не можете определить? Мы, говорит, не можем. За-ра-за! Да сунь ты ей, говорят мне, пару килограммов, но я завелся уже. Шиш, говорю, ей - вот такой, и показываю - какой. К товарищ Щукиной пошел. Дочери вашей..." Он смолк вдруг и осторожно так, неуверенно поглядел на меня. "Как же так? - пробормотал.Принципиальная такая..."

Кто-кто, а уж отец, думают люди, знает все. Ошибаются. Всего никто не знает. Даже Вальда. Даже Рада, твоя единственная подруга, у которой ты провела свой последний день. Предпоследний...