Илья вышел толще, чем был, и вдобавок прямо-таки сросся с тяжелым, старинным каким-то креслом. "Это же надо! - возмутилась твоя бабушка.- Так изуродовать человека".

А Илья, помнишь, ничего. Взял салфеточку, на которой ты набросала его, полюбовался и добродушно так обронил: "Илья Матвеевич в перспективе".

Ты засмеялась: "Точно!" И так понравилась тебе эта мысль, что тут же нарисовала тетю Марию в перспективе ("Ой! Бегемотиха в платье!") и меня карапуза с растопыренными ручками. Словно бегу куда-то, бегу, а клок волос на голове встал дыбом.

"Я не видел ее в августе",- собравшись наконец с мыслями, проговорил Вальда - в первый, самый первый мой визит к нему. "Но звонили?" - спросил я, стараясь припомнить голос, что учтиво произнес: "Катю будьте добры..." Ты сидела у раскрытого окна, без книги, и поднялась не сразу. Словно хотела угадать по моему лицу, кому это вдруг понадобилась...

Я ждал. Требовалось время, чтобы он, раздавленный моим известием, понял, чего я хочу от него. Я терпеливо ждал, но, видно, вопрос мой затерялся среди гигантских труб и выкрашенных в разные цвета патрубков. "Вы звонили в августе?" - повторил я. Вальда долго смотрел на меня, смотрел пытливо и с тревогой, потом выговорил: "Почему она сделала это?"

А вот Соня, умница, не задала этого вопроса. Вообще никакого. Я медленно стаскивал тяжелое пальто, медленно стряхивал с него растаявший снег, а она стояла, прижав руки к груди, и - не единого слова, хотя не виделись мы почти полгода...

"Как чувствует себя Нина?" - спросил Илья, и это не было просто вежливостью, за которую небрежно благодарят и отвечают: ничего, нормально. По тону его, по взгляду, по наступившей вдруг паузе я понял: о чем-то догадывается. Или, может быть, у него был разговор с нею? Ведь он знает мою жену столько же, сколько знаю ее я. Одновременно увидели в ночном аэропорту: девочку в прорезиненном плаще с громоздким мужским баулом и авоськой яблок, в которых мой наметанный глаз сразу же признал южный сорт.

Помнишь, как в один из понедельников ты явилась из Джиганска с обручальным кольцом? "Мы расписались с Щукиным",- и, развернув шоколадную конфету, принялась колдовать над нею. Одну боковинку отчикала острым ножичком, другую... Обнажилась розовая, длинная, влажно поблескивающая сердцевина.

Сии варварские операции ты производила над конфетами с детства. Я взрывался. "Перестань мусолить!" - чеканил, и ты, даже бровью не поведя, без единого слова поворачивала ладонями вверх руки. Вот! Чистенькие!

Сейчас я не стал делать замечаний. Просто взял да вытянул из твоих не сразу разжавшихся пальцев нож. Мать встала, молча налила тебе супу. А ведь для нее твой поступок был вдвойне оскорбителен: как для матери и как для директора "Узгима", расписаться в котором молодожены почитают за честь.

"Узгим"! Теперь даже посторонние зовут так ее дворец, она же по-прежнему игнорирует это удобное словечко, некогда произведенное тобой, насмешницей, от у з Гименея... Ничего удивительного! Для тебя ведь (прости меня!) эти узы были отнюдь не священны.

Твой муж, знаешь ты, не большой любитель выпивки, а тут опрокинул, не закусывая, две или три рюмки. Не закусывая! Потом незаметно увел меня из празднично-шумной заводской столовой в лабораторию. Запер дверь, достал из выкрашенного белилами канцелярского стола семисотграммовую бутылку молодого вина. Стаканы поставил. Они были чистыми, но он торопливо протер их носовым платком. Холеные руки, так непохожие на руки его отца, подрагивали. Я понял, что о тебе пойдет речь и в память о тебе будем пить сейчас. С ним можно... Но только с ним, и ни с кем кроме.

Это не было мнительностью, Катя. В первые месяцы на меня действительно глазели все кому не лень. Я стал своего рода городской достопримечательностью: вот он, вот он - отец, у которого дочь отравила себя печным газом.

Зачем-то пытался объяснить, кому покупаю кольцо. "Дочка, дочка... Киндер!" - и отмеривал чуть ли не метр от дощатого пола, хотя ты давно уже была почти одинакового со мной роста. Турок внимательно глядел на меня смышлеными и быстрыми глазами. На высоком табурете сидел, ноги в поношенных туфлях упирались в перекладину, а рядом горел небольшой тигель. За стеклянной, с решеткой изнутри дверью ошалело галдел стамбульский рынок. Повсюду ели горячие колбаски, пухлые, с сизыми отливами на кожуре: их варили тут же, в коричневом кипящем жиру.

Стены мастерской были сплошь залеплены цветными журнальными вырезками - как в наших будочках для чистки обуви. Да и своими размерами эта ювелирная мастерская не намного превосходила их. В алюминиевой миске с кровавыми следами неведомой мне пищи возились мухи, а рядом лежало на гофрированной картонке несколько редисок. Ну что мне, скажи на милость, этот азиатский кустарь-одиночка, а мне так хотелось, чтобы он понял меня. Чтобы узнал: у меня есть дочь.

По-моему, мы не проронили о тебе ни слова. Пили шампанское, невесть как оказавшееся в этой дыре, закусывали яичницей, вспоминали, само собой, наше полуночное знакомство в московском аэропорту - это был славный вечер, дочка, но о тебе мы не произнесли ни слова. И все равно: о чем бы ни говорили, как бы ни упивались нашим нечаянным праздником, ты была рядом. Наше дитя. Сокровище наше. Тогда мы не понимали этого. Рады были, что одни, что никто не помешает нам, но я представляю (теперь - представляю), какой бы это был вечер, не существуй ты на свете.

Галантный кавалер, я развернул и положил перед твоей матерью конфету. Она улыбнулась. Левой рукой поправила багряно-черную шаль, а правой взяла бокал. Но как, как взяла! Вся ее родословная сказалась в этом царском жесте. "За дочь Вахтанга!" - проговорил я с восхищением.

Стоя на лестничной площадке, искал ключ. Это прежде я звонил, и она открывала (иногда ты), теперь же всегда отпираю сам.

Ты знаешь мои карманы - сам черт в них ногу сломит. Я злился и сопел. Заслышав мою возню, она приблизилась к двери: тень скользнула в глазке. Я чертыхнулся. Я не хотел, чтобы она открывала мне. Чтобы мы нос к носу столкнулись... Она поняла это и отошла.

Вот как мы живем без тебя, Екатерина. Без тебя! Я ощущаю это всякий раз, когда подхожу к двери, достаю ключ, отпираю... И всякий раз у меня мелькает сумасшедшая мысль, что ты дома. Неслышно выйдешь сейчас из своей комнаты, на миг сощуришься, а пунцовые губы произнесут: "Приветик!" чуть-чуть насмешливо. Пусть! Иронизируй, издевайся - я все стерплю, я с радостью приму твое любое слово. Живое слово... Боже мой, живое!

Тебе не понять этого. Все-таки ты действительно очень мало прожила на свете, и как ни умна была, как много ни прочитала книг, а что-то осталось для тебя за семью печатями.

И для Упанишада тоже...

Прежде я и такого слова-то не слыхал - Упанишад. Оставшись вдвоем с Кармановым - у Вальды не ладилось что-то в его котлах и патрубках,- без обиняков спросил, что означает оно. "Сидящий около",- ответил он серьезно. "Около чего?" - спросил я. Журналист пожал плечами: "Просто около.- А потом нашелся: - Около вас",- и засмеялся - немного смущенно.

Ты не поверишь, но с глазу на глаз со мной он терял обычную свою самоуверенность. Только с глазу на глаз мы бывали редко. Обычно втроем сидели. К Вальде обращался, с Вальдой спорил, Вальду убеждал и Вальду разубеждал.

"Хорошо формулируешь, Упанишад! Золотое руно... Таинственное золотое руно, которое осчастливит человечество. Не хватит ли, говоришь, гоняться за ним? Не хватит! Пусть даже его нет в природе, пусть выдумка дьявола царство божье на земле, самая остроумная, самая злая, самая эффектная его выдумка - все равно, утверждаю я, не хватит.- Пиджачок распахнулся, обнажив несвежую рубашку. На груди курчавились рыжие волосы.- Разве все, чего достигло человечество, не было результатом отважного плаванья? Ты скажешь, люди натыкались на скалы. Разбивались... Да, но в результате строили новый, более крепкий корабль". Философ кивал своей круглой головой. "Более комфортабельный, Витя".