Это не удивило Якова, он давно уже видел, что рыженький Митя становится всё более противным человеком, но Яков был удивлён и даже несколько гордился тем, что он первый подметил ненадёжность рыженького. А теперь даже мать, ещё недавно любившая Митю, как она любила петухов, ворчала:

- Что уж это, какой он стал несогласный, будто жидёнок! Вот, корми их...

Митя кричал:

- Всё - превосходно! Жизнь - красавица, умница! Но басни о возможности мирного сожительства волков с баранами, - это надо забыть, Татьяна Петровна! С этим - опоздали!

Мирон озлобленно и сухо спросил его:

- А что вы скажете завтра?

- Что жизнь подскажет! Да! Ну-с, дальше?

Жена и Мирон ходили около Мити так осторожно, точно он был выпачкан сажей. А через несколько дней Митя переехал в город, захватив с собою имущество своё: три больших связки книг и корзину с бельём.

Всюду Яков наблюдал бестолковую, пожарную суету, все люди дымились дымом явной глупости, и ничто не обещало близкого конца этим сумасшедшим дням.

- Ну, - сказал он Полине, - я решил: едем! Сначала - в Москву, а там подумаем...

- Наконец-то! - обрадовалась женщина, обнимая, целуя его.

Июльский вечер, наполнив сад красноватым сумраком, дышал в окна тяжким запахом земли, размоченной дождём, нагретой солнцем. Было хорошо, но грустно.

Сняв со своей шеи горячие, влажные руки Полины, Яков задумчиво сказал:

- Прикрой грудь... Вообще - оденься! Надо - серьёзно.

Она соскочила на пол с колен его, в два прыжка подбежала к постели, окуталась халатом и деловито села рядом с ним.

- Видишь ли, - заговорил Яков, растирая ладонью бороду по щеке так, что волоса скрипели. - Надо подумать, поискать такое место, государство, где спокойно. Где ничего не надо понимать и думать о чужих делах не надо. Вот!

- Конечно, - сказала Полина.

- Всё надо делать осторожно. Мирон говорит: поезда набиты беглыми солдатами. Надо прибедниться...

- Только ты возьми с собой побольше денег.

- Ну да, разумеется. Я уеду так, чтоб мои не знали - куда. Я будто в Воргород поеду, - понимаешь?

- А - зачем скрывать? - удивлённо и недоверчиво спросила Полина.

Он не знал - зачем; эта мысль только что явилась у него, но он чувствовал, что это - хорошая мысль.

- Ну, знаешь - отец, Мирон, расспросы... Это всё - не нужно. Деньги в Москве, денег я могу достать много, хороших...

- Только - скорее! - просила Полина. - Ты видишь: жить - нельзя. Всё дорого, и ничего нет. И, наверное, будут грабить, потому что - как жить?

Оглянувшись на дверь, она шептала:

- Вот кухарка была добрая, а теперь стала дерзкая и всегда точно пьяная. Она может зарезать меня во сне, почему же не зарезать, если всё так спуталось? Вчера слышу - перешёптывается с кем-то. Боже мой! - думаю, вот! Но приотворила тихонько дверь, а она стоит на коленках и - рычит! Ужас!

- Подожди, - остановил Яков быстрый поток её тревожного шёпота. Сначала уеду я...

- Нет, - громко сказала она, ударив кулачком своим по колену. Сначала - я! Ты дашь мне денег и...

- Что ж ты - не веришь мне? - обиженно и сердито спросил мужчина и получил твёрдо сказанный ответ:

- Не верю. Я - честная, я говорю прямо: нет! Разве можно теперь верить, когда все и царю изменили и всему изменяют? Ты - кому веришь?

Она говорила убедительно, и ещё более убедительно говорила грудь её из складок распахнувшегося халата. Яков Артамонов уступил ей; решили, что она завтра же начнёт собираться, поедет в Воргород и там подождёт его.

На другой же день Яков стал жаловаться на боли в желудке, в голове, это было весьма правдоподобно; за последние месяцы он сильно похудел, стал вялым, рассеянным, радужные глаза его потускнели. И через восемь дней он ехал по дороге от города на станцию; тихо ехал по краю избитого шоссе с вывороченным булыжником, торчавшим среди глубоких выбоин, в них засохла грязь, вздутая горбом, исчерченная трещинами. Сзади его оставалась такая же разбитая, развороченная жизнь, а впереди из мягкой ямы в центре дымных туч белесым пятном просвечивало мёртвенькое солнце.

Через месяц Мирон Артамонов, приехав из Москвы, сказал Татьяне, наклонив голову, разглядывая ладонь свою:

- Должен сообщить тебе нечто печальное: в Москве ко мне явилась эта пошлая девица, с которой жил Яков, и сказала, что какие-то люди - гм, какие теперь люди? - избили его и выбросили из вагона...

- Нет! - крикнула Татьяна, попробовав встать со стула.

- На ходу поезда. Через двое суток он скончался и похоронен ею на сельском кладбище около станции Петушки.

Татьяна молча прижала платок к своим глазам, её острые плечи задрожали, чёрное платье как-то потекло с них, как будто эта женщина, тощая, с длинной шеей, стала таять.

Мирон поправил пенснэ, хрустнул пальцами, потирая руки, послушал звон одинокого колокола, благовест ко всенощной, затем, шагая по комнате, сказал:

- Что же плакать? Между нами - он был совершенно бесполезный человек. И - неприлично глуп, прости! Разумеется - жалко. Да.

- Боже мой, - сказала Татьяна, мигая покрасневшими веками, и, помуслив палец, пригладила брови.

- Эта бойкая девица, - говорил Мирон, сунув руки в карманы, - весьма неискусно притворяется печальной вдовой, но одета настолько шикарно, что ясно: она обобрала Якова. Она говорит, что писала нам сюда.

Татьяна отрицательно мотнула головою.

- Нет? Я так и знал. Я полагаю, что отцу и матери не нужно говорить об этом, пусть думают, что Яков жив. Так?

- Да, это лучше, - согласилась Татьяна.

- Впрочем, дядя, кажется, ничего уже не понимает, но мать утопила бы себя в слезах...

Покачав головою, Татьяна сказала:

- Скоро мы все погибнем.

- Возможно, если останемся здесь. Но я немедля отправляю жену и детей прочь отсюда. Советую и тебе убраться, не дожидаясь, когда Захар Морозов... Итак: мы старикам ничего не скажем. Ну, извини меня, еду домой, жена нездорова...

Длинной рукою своей он встряхнул руку сестры и ушёл, сказав:

- Невероятно трудно ездить теперь, дороги - в ужаснейшем состоянии!

Артамонов старший жил в полусне, медленно погружаясь в сон, всё более глубокий. Ночь и большую часть дня он лежал в постели, остальное время сидел в кресле против окна; за окном голубая пустота, иногда её замазывали облака; в зеркале отражался толстый старик с надутым лицом, заплывшими глазами, клочковатой, серой бородою. Артамонов смотрел на своё лицо и думал:

"Хорош комар".

Приходила жена, наклонялась над ним, тормошила и хныкала:

- Уехать надо, лечиться надо...

- Уйди, - лениво говорил Артамонов. - Уйди, лошадь. Надоела. Дай покою.

И, оставаясь один, прислушивался, как празднично шумят люди на дворе, в саду, везде. А фабрика - молчит.

Привычный собеседник, обманутый человек, оживлявший Артамонова уколами своих мыслишек, - исчез, умер. И хорошо сделал, - думать старику было трудно, не хотелось, да он давно уже понял, что и бесполезно думать, потому что понять ничего нельзя. Куда исчезли все: Яков, Татьяна, зять?

Иногда он спрашивал жену:

- Илья - воротился?

- Нет.

- Нет ещё?

- Нет.

- А - Яков?

- И Яков.

- Так. Гуляют. А дело Мирошка сосёт.

- Ты не думай про это, - советовала Наталья.

- Уйди.

Она уходила в угол и сидела там, глядя тусклыми глазами на бывшего человека, с которым истратила всю свою жизнь. У неё тряслась голова, руки двигались неверно, как вывихнутые, она похудела, оплыла, как сальная свеча.

Изредка, но всё чаще, Петра Артамонова будила непонятная суета в доме: являлись какие-то чужие люди, он присматривался к ним, стараясь понять их шумный бред, слышал вопли жены:

- Господи, да - что же это? За что? Ведь это - хозяин, хозяева мы! Ну, дайте я увезу его, ему лечиться надо, в город надо ему! Да - позвольте же увезти-то...

"Спрятать хочет. А - чего прятать? - соображал Артамонов. - Дура. Весь век свой дурой жила. Яков - в неё родился. И - все. А Илья - в меня. Вот он воротится - он наведёт порядок..."