- Кочегара надо бы оставить.

- Почему?

- Весёлый. Давно работает. Развлекает людей.

- Да? Ну, пожалуй, оставим.

И, облизнув губы, Мирон сказал:

- Шуты действительно полезны.

Некоторое время Якову казалось, что в общем всё идёт хорошо, война притиснула людей, все стали задумчивее, тише. Но он привык испытывать неприятности, предчувствовал, что не все они кончились для него, и смутно ждал новых. Ждать пришлось не очень долго, в городе снова явился Нестеренко под руку с высокой дамой, похожей на Веру Попову; встретив на улице Якова, он, ещё издали, посмотрел сквозь него, а подойдя, поздоровавшись, спросил:

- Можете зайти ко мне через час? Я - у тестя. Знаете - жена моя умирает. Так что я вас попрошу: не звоните с парадного, это обеспокоит больную, вы - через двор. До свидания!

Час был тяжёл и неестественно длинен, и когда Яков Артамонов устало сел на стул в комнате, заставленной книжными шкафами, Нестеренко, тихо и прислушиваясь к чему-то, сказал:

- Ну-с, приятеля нашего укокали. Это несомненно, хотя и не доказано. Сделано ловко, можно похвалить. Теперь вот что: дама вашего сердца, Пелагея Назарова, знакома с девицей Сладкопевцевой, на днях арестованной в Воргороде. Знакома?

- Не знаю, - сказал Яков и сразу весь вспотел, а жандарм поднёс руку свою к носу и, рассматривая ногти, сказал очень спокойно:

- Знаете.

- Кажется - знакома.

- Вот именно.

"Что ему надо?" - соображал Яков, исподлобья рассматривая серое, в красных жилках, плоское лицо с широким носом, мутные глаза, из которых как будто капала тяжкая скука и текли остренькие струйки винного запаха.

- Я говорю с вами не официально, а как знакомый, который желает вам добра и которому не чужды ваши деловые интересы, - слышал Яков сиповатый голос. - Тут, видите ли, какая штука, дорогой мой... стрелок! - Жандарм усмехнулся, помолчал и объяснил:

- Я говорю - стрелок, потому что мне известен ещё один случай неудачного пользования вами огнестрельным оружием. Да, так вот, видите ли: девица Сладкопевцева знакома с Назаровой, дамой вашего сердца. Теперь сообразите: род деятельности охотника Носкова никому, кроме вас и меня, не мог быть известен. Я - исключаюсь из этой цепи знакомств. Носков был не глуп, хотя - вял и...

Нестеренко, вздохнув, посмотрел под стол:

- Ничто не вечно. Остаётесь - вы...

Якову Артамонову казалось, что изо рта офицера тянутся не слова, но тонкие, невидимые петельки, они захлёстывают ему шею и душат так крепко, что холодеет в груди, останавливается сердце и всё вокруг, качаясь, воет, как зимняя вьюга. А Нестеренко говорил с медленностью - явно нарочитой:

- Я думаю, я почти уверен, что вами была допущена некоторая неосторожность в словах, да? Вспомните-ка!

- Нет, - тихо сказал Яков, опасаясь, как бы голос не выдал его.

- Так ли? - спросил офицер, размахнув усы красными пальцами.

- Нет, - повторил Яков, качая головою.

- Странно. Очень странно. Однако - поправимо. Вот что-с: Носкова нужно заменить таким же человеком, полезным для вас. К вам явится некто Минаев, вы наймёте его, да?

- Хорошо, - сказал Яков.

- Вот и всё. Кончено. Будьте осторожны, прошу вас! Никаким дамам ни-ни! Ни слова. Понимаете?

"Он говорит как с мальчишкой, с дураком", - подумал Яков.

Потом жандарм говорил о близости осеннего перелёта птиц, о войне и болезни жены, о том, что за женою теперь ухаживает его сестра.

- Но - надо готовиться к худшему, - сказал Нестеренко и, взяв себя за усы, приподнял их к толстым мочкам ушей, приподнялась и верхняя губа его, обнажив жёлтые косточки.

"Бежать, - думал Яков. - Запутает он меня. Уехать".

"Чёрт вас всех возьми, - думал он, идя берегом Оки. - На что вы мне нужны? На что?"

Мелкий дождь, предвестник осени, лениво кропил землю, жёлтая вода реки покрылась рябью; в воздухе, тёплом до тошноты, было что-то ещё более углублявшее уныние Якова Артамонова. Неужели нельзя жить спокойно, просто, без всех этих ненужных, бессмысленных тревог?

Но, как обоз в зимнюю метель, двигались один за другим месяцы, тяжело и обильно нагруженные необычно тревожным.

Пришёл с войны один из Морозовых, Захар, с георгиевским крестом на груди, с лысой, в красных язвах, обгоревшей головою; ухо у него было оторвано, на месте правой брови - красный рубец, под ним прятался какой-то раздавленный, мёртвый глаз, а другой глаз смотрел строго и внимательно. Он сейчас же сдружился с кочегаром Кротовым, и хромой ученик Серафима Утешителя запел, заиграл:

Эх, ветер дует, дождь идёт,

Я лежу в окопе.

Помогаю, идиёт,

Воевать Европе!

Яков спросил Морозова:

- Что, Захар, плохо воюем?

- Хорошо-то нечем, - ответил ткач. Голос у него был дерзко лающий, в словах слышалось отчаянное бесстыдство песенок кочегара.

- Хозяина нет у нас, Яков Пётрович, - говорил он в лицо хозяину. Хозяйствуют жулики.

Этот человек и Васька кочегар стали как-то особенно заметны, точно фонари, зажжённые во тьме осенней ночи. Когда весёлый Татьянин муж нарядился в штаны с широкой, до смешного, мотнёй и такого же цвета, как гнилая Захарова шинель, кочегар посмотрел на него и запел:

Вот так брючки для растяп!

Сразу видно разницу:

Одни - голову растят,

А другие - задницу!

К удивлению Якова, зять не обиделся на эту насмешку, а захохотал, явно поощряя кочегара на дальнейшее словесное озорство. Рабочие тоже смеялись, и особенно хохотала фабрика, когда Захар Морозов привёл на двор мохнатого кутёнка, с пушистым, геройски загнутым на спину хвостом, на конце хвоста, привязан мочалом, болтался беленький георгиевский крест. Мирон не стерпел этого озорства, Захара арестовала полиция, а кутёнок очутился у Тихона Вялова.

По улицам города ходили хромые, слепые, безрукие и всячески изломанные люди в солдатских шинелях, и всё вокруг окрашивалось в гнойный цвет их одежды. Изломанных, испорченных солдат водили на прогулки городские дамы, дамами командовала худая, тонкая, похожая на метлу, Вера Попова, она привлекла к этому делу и Полину, но та, потряхивая головою, кричала, жаловалась:

- Ой, нет, я не могу! Это безобразие! Ты посмотри, Яша, они все молодые, здоровые и все изувечены, и такой запах от них - не могу! Послушай - уедем!

- Куда? - уныло спрашивал Яков, видя, что его женщина становится всё более раздражительной, страшно много курит и дышит горькой гарью. Да и вообще все женщины в городе, а на фабрике - особенно, становились злее, ворчали, фыркали, жаловались на дороговизну жизни, мужья их, посвистывая, требовали увеличения заработной платы, а работали всё хуже; посёлок вечерами шумел и рычал по-новому громко и сердито.

Среди рабочих мелькал солидный слесарь Минаев, человек лет тридцати, чёрный и носатый, как еврей. Яков боязливо сторонился его, стараясь не встречаться со взглядом слесаря, который смотрел на всех людей тёмными глазами так, как будто он забыл о чём-то и не может вспомнить.

Грязным обломком плавал по двору отец, едва передвигая больные ноги. Теперь на его широких плечах висела дорожная лисья шуба с вытертым мехом, он останавливал людей, строго спрашивая:

- Куда идёшь?

А когда ему отвечали, махал рукою, бормотал:

- Ну, ступай. Бездельники. Клопы, моей кровью живёте!

Его лиловатое, раздутое лицо брезгливо дрожало, нижняя губа отваливалась; за отца было стыдно пред людями. Сестра Татьяна целые дни шуршала газетами, тоже чем-то испуганная до того, что у неё уши всегда были красные. Мирон птицей летал в губернию, в Москву и Петербург, возвратясь, топал широкими каблуками американских ботинок и злорадно рассказывал о пьяном, распутном мужике, пиявкой присосавшемся к царю.

- В живого такого мужика - не верю! - упрямо говорила полуслепая Ольга, сидя рядом со снохой на диване, где возился и кричал её двухлетний сын Платон. - Это нарочно выдумано, для примера...

- Это - замечательно! - возглашал весёлый Татьянин муж. - Это изумительно! Деревня - мстит! Ага?