Он радостно потирал жирненькие руки свои, обросшие рыжей шерстью. Он один уверенно ждал какого-то праздника.

- Боже мой! - с досадой восклицала Татьяна. - Что тебя радует? Не понимаю!

Удивлённо открыв рот, Митя каркал:

- Ка-ак? Ты - не понимаешь? Так - пойми же! За всё, что она претерпела, деревня - мстит! В лице этого мужика она выработала в себе разрушающий яд...

- Позвольте! - морщась, сказал Мирон. - Ещё недавно вы говорили иное...

Но Митя почти исступлённо, захлёбываясь словами, говорил проникновенным шёпотом:

- Это - символ, а не просто - мужик! Три года тому назад они праздновали трёхсотлетний юбилей своей власти и вот...

- Чепуха, - резко сказал Мирон; доктор Яковлев, как всегда, усмехался, а Яков Артамонов думал, что если эти речи станут известны жандарму Нестеренке...

- Зачем вы всё это говорите? - спрашивал он. - Какой толк?

И уговаривал:

- Перестаньте!

Он замечал, что и Мирон необыкновенно рассеян, встревожен, это особенно расстраивало Якова. В конце концов из всех людей только один Митя оставался таким же, каким был, так же вертелся волчком, брызгал шуточками и по вечерам, играя на гитаре, пел:

Жена моя в гробу...

Но Татьяне уже не нравились его песенки.

- Фу, как это надоело! - говорила она и шла к детям.

Митя ловко умел успокаивать рабочих; он посоветовал Мирону закупить в деревнях муки, круп, гороха, картофеля и продавать рабочим по своей цене, начисляя только провоз и утечку. Рабочим это понравилось, а Якову стало ясно, что фабрика верит весёлому человеку больше, чем Мирону, и Яков видел, что Мирон всё чаще ссорится с Татьяниным мужем.

- Вы хотите держать нос по ветру? - чётко, не скрывая злобы, спрашивает Мирон, а Митя, улыбаясь, отвечает:

- Воля народа... право народа...

- Я спрашиваю: кто же, собственно, вы? - кричит Мирон.

- Будет вам орать, - ворчит Артамонов старший, но Яков видит в тусклых глазах отца искорки удовольствия, старику приятно видеть, как ссорятся зять и племянник, он усмехается, когда слышит раздражённый визг Татьяны, усмехается, когда мать робко просит:

- Налей мне, Таня, ещё чашечку...

Всё новое было тревожно и выскакивало как-то вдруг, без связи с предыдущим. Вдруг совершенно ослепшая тётка Ольга простудилась и через двое суток умерла, а через несколько дней после её смерти город и фабрику точно громом оглушило: царь отказался от престола.

- Что ж теперь - республика будет? - спросил Яков брата, радостно воткнувшего нос в газету.

- Республика, конечно! - ответил Мирон, склонясь над столом; он упирался ладонями в распластанный лист газеты так, что бумага натянулась и вдруг лопнула с треском. Якову это показалось дурным предзнаменованием, а Мирон разогнулся, лицо у него было необыкновенное, и он сказал не свойственным ему голосом, крикливо, но ласково:

- Начнётся выздоровление, обновление России - вот что, брат!

И размахнул руками, как бы желая обнять Якова, но тотчас одну руку опустил, а другую, подержав протянутой, поднял, поправил пенснэ, снова протянул руку, стал похож на семафор и заявил, что завтра же вечером едет в Москву.

Митя тоже размахивал руками, точно озябший извозчик, он кричал:

- Теперь всё пойдёт отлично; теперь народ скажет, наконец, своё мощное слово, давно назревшее в душе его!

Мирон уже не спорил с ним, задумчиво улыбаясь, он облизывал губы; а Яков видел, что так и есть: всё пошло отлично, все обрадовались, Митя с крыльца рассказывал рабочим, собравшимся на дворе, о том, что делалось в Петербурге, рабочие кричали ура, потом, схватив Митю за руки, за ноги, стали подбрасывать в воздух. Митя сжался в комок, в большой мяч, и взлетал очень высоко, а Мирон, когда его тоже стали качать, как-то разламывался в воздухе, казалось, что у него отрываются и руки и ноги. Митю окружила толпа старых рабочих, и огромный, жилистый ткач Герасим Воинов кричал в лицо ему:

- Митрий Павлов, ты - удобный человек, удобный, - понял? Ребята - уру ему!

Кричали ура, а кочегар Васька, приплясывая, блестя лысоватым черепом, орал, точно пьяный:

Эх, - далеко люди сидели

От царёва трона!

Подошли да поглядели

На троне - ворона!

- Делай, Вася! - поощряли его.

Якова тоже хотели качать, но он убежал и спрятался в доме, будучи уверен, что рабочие, подбросив его вверх, - не подхватят на руки, и тогда он расшибётся о землю. А вечером, сидя в конторе, он услыхал на дворе под окном голос Тихона:

- Зачем отнял кутёнка? Ты продай его мне. Я из него хорошую собаку сделаю.

- Э, старик, разве теперь время собак воспитывать? - ответил Захар Морозов.

- А ты чего делаешь? Продай, возьми целковый, ну?

- Отстань.

Яков, выглянув из окна, сказал:

- Царь-то, Тихон, а?

- Да, - отозвался старик и, посмотрев за угол дома, тихонько свистнул.

- Свергли царя-то!

Тихон наклонился, подтягивая голенище сапога, и сказал в землю:

- Разыгрались. Вот оно, Антоново слово: потеряла кибитка колесо!..

Выпрямился и пошёл за угол дома, покрикивая негромко:

- Тулун, Тулун...

Хороводом пошли крикливо весёлые недели; Мирон, Татьяна, доктор да и все люди стали ласковее друг с другом; из города явились какие-то незнакомые и увезли с собою слесаря Минаева. Потом пришла весна, солнечная и жаркая.

- Послушай, Солёненький, - говорила Полина, - я всё-таки не понимаю, как же это? Царь отказался царствовать, солдат всех перебили, изувечили; полицию разогнали, командуют какие-то штатские, - как же теперь жить? Всякий чёрт будет делать всё, что хочет, и, конечно, Житейкин не даст мне покоя. И он и все другие, кто ухаживал за мной и кому я отказала. Я не хочу, не могу теперь, когда все заодно, жить здесь, я должна жить там, где меня никто не знает! И потом: ведь уж если это сделано - революция и свобода, - то, конечно, для того, чтоб каждый жил, как ему нравится!

Полина говорила всё настойчивее, всё многословней, Яков чувствовал в её речах нечто неоспоримое и успокаивал:

- Подожди немного, утрясётся это, тогда...

Но он уже не верил, что волнение вокруг успокоится, он видел, что с каждым днём на фабрике шум вскипает гуще, становится грозней. Человек, который привык бояться, всегда найдёт причину для страха; Якова стал пугать жареный череп Захара Морозова, Захар ходил царьком, рабочие следовали за ним, как бараны за овчаркой, Митя летал вокруг него ручной сорокой. В самом деле, Морозов приобрёл сходство с большой собакой, которая выучилась ходить на задних лапах; сожжённая кожа на голове его, должно быть, полопалась, он иногда обёртывал голову, как чалмой, купальным, мохнатым полотенцем Татьяны, которое дал ему Митя; огромная голова, придавив Захара, сделала его ниже ростом; шагал он важно, как толстый помощник исправника Экке, большие пальцы держал за поясом отрёпанных солдатских штанов и, пошевеливая остальными пальцами, как рыба плавниками, покрикивал:

- Товарищи - порядок!

Он судил троих парней за кражу полотна; громко, так что было слышно на всём дворе, он спрашивал воров:

- Вы понимаете, у кого украли?

И сам же отвечал:

- Вы украли у себя, у всех нас! Разве можно теперь воровать, сукины дети?

Он приказал высечь воров, и двое рабочих с удовольствием отхлестали их прутьями ветлы, а Васька кочегар исступлённо пел, приплясывая:

Вот как нынче насекомых секут!

Вот какой у нас праведный судья...

Сорвался, забормотал что-то, разводя руками, и вдруг крикнул:

Спаси, господи, люди твоя!

Митя закричал:

- Браво-о!

Митя бегал в сереньких брючках, в кожаной фуражке, сдвинутой на затылок, на рыжем лице его блестел пот, а в глазах сияла хмельная, зеленоватая радость. Вчера ночью он крепко поссорился с женою; Яков слышал, как из окна их комнаты в сад летел сначала громкий шёпот, а потом несдерживаемый крик Татьяны:

- Вы - клоун! Вы - бесчестный человек! Ваши убеждения? У нищих - нет убеждений. Ложь! Месяц тому назад эти твои убеждения... Довольно! Завтра я уезжаю в город, к сестре... Да, дети со мной...