Артамонов старший приказывал запрячь лошадь и ехал в город дразнить брата и Тихона; Яков неоднократно слышал, как он делает это.

- Что, студент в клобуке, проюрдонил бога-то? - привязывался он к монаху.

Никита двигал горбом, крепко гладил ладонями длинных рук острые колена свои и тихо, жалобно говорил:

- Ой, напрасно это...

- Как - напрасно? Ты не ту шляпу носишь, эта у тебя шляпа фальшивая. Вся твоя одежда фальшивая. Какой ты монах?

- Моей души дело.

- Табак нюхаешь. Нет, проиграл ты, ошибся. Женился бы в своё время на бедной девушке, на сироте, она бы тебе благодарно детей родила, был бы ты теперь, как я, дед. А ты допустил - помнишь?

Медленно, как огромная черепаха, монах отползал прочь, а Пётр Ильич Артамонов шёл к Ольге, рассказывал ей о кутежах Алексея на ярмарке. Но это тоже не забавляло его; маленькая старушка после смерти мужа заразилась какой-то непоседливостью, она всё ходила, передвигая мебель, переставляя вещи с места на место, поглядывая в окна. Ходила, держа голову неподвижно, и хотя на носу её красовались очки с толстыми стёклами, она жила наощупь, тыкая в пол палкой, простирая правую руку вперёд. А на злые рассказы старика она, усмехаясь, отвечала:

- Что хочешь говори; к такому, каким я знаю Алёшу, ничего худого не пристанет, хорошего не прибавится.

- Верно сказал он про тебя: ты одним глазом смотришь.

- Обоими почти не вижу, - сказала Ольга. - Не вижу, вчера любимый его стакан фарфоровый разбила сослепа.

Пробовал Артамонов старший дразнить Тихона Вялова, но это было тоже трудно. Тихон не сердился, он, глядя вбок, покрякивал, отвечая кратко и спокойно.

- Долго ты живёшь, - говорил Артамонов, Тихон резонно отвечал:

- Живут и больше.

- А вот зачем ты жил, а? Ты говори!

- Все живут.

- Верно, да - не всякий целую жизнь дворы метёт, сор убирает...

У Тихона были свои мысли.

- Родился, ну, и живи до смерти, - говорил он, но Артамонов, не слушая его, продолжал:

- Ты вот всю жизнь с метлой прожил. Нет у тебя ни жены, ни детей, не было никаких забот. Это - почему? Тебе ещё отец мой другое место давал, а ты - не захотел, отвергся. Это что же за упрямство у тебя?

- Опоздал спросить, Пётр Ильич, - ответил Тихон, глядя в сторону.

Сердясь, Артамонов настойчиво зудел:

- Ты погляди, сколько за срок твоей жизни народу разбогатело. Все люди добивались облегчения себе, деньги копили...

- Копил, копил да чёрта и купил, - сказал Тихон, особенно кругл`о и густо произнося "`о".

Яков ждал, что отец рассердится, обругает Тихона, но старик, помолчав, пробормотал что-то невнятное и отошёл прочь от дворника, который хотя и линял, лысел, становился одноцветным, каким-то суглинистым, но, не поддаваясь ухищрениям старости, был всё так же крепок телом, даже приобретал некое благообразие, а говорил всё более важно, поучающим тоном. Якову казалось, что Тихон говорит и ведёт себя более "по-хозяйски", чем отец.

Сам Яков всё яснее видел, что он лишний среди родных, в доме, где единственно приятным человеком был чужой - Митя Лонгинов. Митя не казался ему ни глупым, ни умным, он выскальзывал из этих оценок, оставаясь отличным от всех. Его значительность подтверждалась и отношением к нему Мирона; чёрствый, властный, всеми командующий Мирон жил с Митей дружно и хотя часто спорил, но никогда не ссорился, да и спорил осторожно. В доме с утра до вечера звучал разноголосый зов:

- Митя! - кричала Татьяна.

- Где Митя? - спрашивала мать, и даже отец рычал, высунувшись в окно:

- Митрий, - обедать пора!

Митя бегал по фабрике лисьим бегом и ловко заметал пушистым хвостом смешных слов, весёлых шуточек сухую, обидную строгость Мирона с рабочими и служащими. Рабочих он называл друзьями.

- Дружище, это - не так! - говорил он бородатому, солидному десятнику плотников, выхватывал из кармана книжечку в красной коже, карандаш или чертил что-то на доске и спрашивал:

- Видишь? Так? И - так? И вот так? Вышло?

- Правильно, - соглашался десятник. - А мы всё по старинке, как привыкли...

- Нет, милая личность, надо привыкать к новому - выгоднее!

Десятник соглашался:

- Правильно.

Своею бойкою игрою с делом Митя был похож на дядю Алексея, но в нём не заметно было хозяйской жадности, весёлым балагурством он весьма напоминал плотника Серафима, это было замечено и отцом; как-то во время ужина, когда Митя размёл, рассеял сердитое настроение за столом, отец, ухмыляясь, проворчал:

- Вот тоже, был у нас Утешитель, Серафим... да!

Яков слышал, как однажды, после обычного столкновения отца с Мироном, Митя сказал Мирону:

- Соединение страшненького и противненького с жалким, - чисто русская химия!

И тотчас же утешил:

- Но - ничего! Это скоро пройдёт, изживётся. Мы - очищаемся...

Праздничным вечером, в саду за чаем, отец пожаловался:

- Я без праздника прожил! - Зять тотчас взвился ракетой, рассыпался золотым песком бойких слов:

- Это - ваша ошибка и ничья больше! Праздники устанавливает для себя человек. Жизнь - красавица, она требует подарков, развлечений, всякой игры, жить надо с удовольствием. Каждый день можно найти что-нибудь для радости.

Говорил он долго, ловко, точно на дудочке играя, и все за столом примолкли; всегда бывало так, что, слушая его, люди точно засыпали; Яков тоже испытывал обаяние его речей, он чувствовал в них настоящую правду, но ему хотелось спросить Митю:

"Зачем же ты женился на некрасивой, глупой девице?"

Яков видел в его отношении к жене нечто фальшивое, слишком любезное, подчёркнутую заботливость; Якову казалось, что и сестра чувствует эту фальшь, она жила уныло, молчаливо, слишком легко раздражалась и гораздо чаще, оживлённее беседовала о политике с Мироном, чем с весёлым мужем своим. Кроме политики, она не умела говорить ни о чём.

Иногда Яков думал, что Митя Лонгинов явился не из весёлой, беспечной страны, а выскочил из какой-то скучной, тёмной ямы, дорвался до незнакомых, новых для него людей и от радости, что, наконец, дорвался, пляшет пред ними, смешит, умиляется обилию их, удивлён чем-то. Вот в этом его удивлении Яков подмечал нечто глуповатое; так удивляется мальчишка в магазине игрушек, но - мальчишка, умно и сразу отличающий, какие игрушки лучше.

Из всех людей в доме и на фабрике двое определённо не любили Татьянина мужа: дядя Никита и Тихон Вялов. На вопрос Якова: как ему нравится Митя, дворник спокойно ответил:

- Неверный.

- Чем?

- Муха. На всякую дрянь садится.

Яков долго, настойчиво допрашивал старика, но тот не мог сказать ничего более ясного:

- Сам видишь, Яков Пётрович, - сказал он. - Видишь ведь: человек фигуры выдумывает.

Дядя, монах, сказал почти то же.

- Пылит, - сказал он, вздохнув. - Я таких много видел, краснобаев. Путают они народ. И сами тоже в словах запутались. Скажи ему: горох, а он тебе: горы, ох... Да, да.

Было странно слышать, что этот кроткий урод говорит сердито, почти со злобой, совершенно не свойственной ему. И ещё более удивляло единогласие Тихона и дяди в оценке мужа Татьяны, - старики жили несогласно, в какой-то явной, но немой вражде, почти не разговаривая, сторонясь друг друга. В этом Яков ещё раз видел надоевшую ему человеческую глупость: в чём могут быть не согласны люди, которых завтра же опрокинет смерть?

Дядя Никита умирал. Якову казалось, что отец усердно помогает ему в этом, почти при каждой встрече он мял и давил монаха упрёками:

- Я весь век жил в людях волом, а ты - живёшь котом. Все заботятся устроить тебе потеплее, помягче и даже будто не видят, что ты горбат. Меня все считают злым, а какой я злой? Я всю жизнь...

Втягивая голову в горб, монах просил, покашливая:

- Ты - не сердись.

Чувство брезгливости к отцу, к его обнаженной, точно из мыла слепленной груди, покрытой плесенью седоватых волос, тоже мешало жить Якову, это чувство трудно было прятать, скрыть. Он изредка должен был напоминать себе: