Дворник снял Кучумовы лапы с колен своих, отодвинул собаку ногой; она, поджав хвост, села и скучно дважды пролаяла. Трое людей посмотрели на неё, и один из них мельком подумал, что, может быть, Тихон и монах гораздо больше жалеют осиротевшую собаку, чем её хозяина, зарытого в землю.

- Бунт - будет, - сказал Яков и осторожно посмотрел в тёмные углы двора. - Помнишь, Тихон, арестовали Седова с товарищами?

- А - как же?

Монах вынул из кармана рясы жестяную коробочку, достал из неё щепоть табаку, понюхал и сообщил племяннику:

- Вот, табачок нюхаю. Глазам помогает это, плохо видеть стали.

Чихнув, он продолжал:

- Арестуют даже и в деревнях...

- Шпионы завелись, - сказал Яков, стараясь говорить просто.

- Подсматривают за всеми.

Тихон проворчал:

- Ежели не подсматривать - ничего не узнаешь.

А Яков, нерешительно ворочая языком, пожимаясь от ночной свежести или от страха, говорил почти шёпотом:

- И у нас есть. Про Носкова, охотника, нехорошие слухи... Будто он донёс на Седова и на всех в городе...

- Ишь ты, дурак, - не сразу отозвался Тихон, протянул руку к собаке, но тотчас опустил её на колено, а Яков почувствовал, что слова его сказаны напрасно, упали в пустоту, и зачем-то предупредил Тихона:

- Ты однако не говори про Носкова.

- Зачем говорить? Он меня некасаемый. Да и некому говорить, никто никому не верит.

- Да, - сказал монах, - веры мало; я после войны с солдатами ранеными говорил, вижу: и солдат войне не верит! Железо, Яша, железо везде, машина! Машина работает, машина поёт, говорит! Железному этому заводу жития и люди другие нужны, - железные. Очень многие понимают это, я таких встречал. "Мы, говорят, вам, мякишам, покажем!" А некоторые другие обижаются. Когда человек командует - к этому привыкли, а когда железный металл - обидно! К топору, молотку, ко всему, что в руку взять можно, - привыкли, а тут вещь сто пудов, однако как живая.

Тихон крякнул и, незнакомо Якову, неслыханно им, - засмеялся, говоря:

- Вперёд лошади телега бежит. Эх, черти!

- И многие - обозлились, - продолжал монах очень тихо. - Я три года везде ходил, я видел: ух, как обозлились! А злятся - не туда. Друг против друга злятся; однако - все виноваты, и за ум, и за глупость. Это мне поп Глеб сказал: очень хорошо!

- Поп-то жив? - спросил Тихон.

- Попа - нет, - ответил Никита. - Он расстригся, он теперь по сельским ярмаркам книжками торгует.

- Хороший поп, - сказал Тихон. - Я у него на исповеди бывал. Хорош. Только он притворялся попом из бедности своей, а по-настоящему в бога не верил, так думаю.

- Нет, он - веровал во Христа. Каждый по-своему верует.

- Оттого и смятение, - твёрдо сказал Тихон и снова нехорошо усмехнулся: - Додумались...

На крыльцо бесшумно вышел Артамонов старший, босиком, в ночном белье, посмотрел в бледное небо и сказал людям под окном:

- Не спится. Собака мешает. И вы урчите тут...

Собака сидела среди двора, насторожив уши, повизгивая, и смотрела в тёмную дыру открытого окна, должно быть, ожидая, когда хозяин позовет её.

- А ты, Тихон, всё своё долбишь! - заговорил Артамонов. - Вот, Яков, гляди: наткнулся мужик на одну думу - как волк в капкан попал. Вот так же и брат твой. Ты, Никита, про Илью знаешь?

- Слышал.

- Да. Прогнал я его. Вскочил он на чужого коня, поскакал, а - куда? Конечно, не всякий может, как он, отказаться от богатства и жить неведомо как...

- Алексей божий человек также, - тихо напомнил Никита.

Артамонов старший поднял руку к виску, помолчал и пошёл в сад, сказав Якову:

- Принеси мне в беседку одеяло, подушки, может, я там засну.

Грузный, в белом весь, с растрёпанными волосами на голове, с тёмно-бурым опухшим лицом, он был почти страшен.

- О машинах ты, Никита, зря говорил, - сказал он, остановясь среди двора. - Что ты понимаешь в машинах? Твоё дело - о боге говорить. Машины не мешают...

Тихон непочтительно, упрямо прервал его речь:

- От машин жить дороже и шуму больше.

Артамонов старший отмахнулся от него и медленно пошёл в сад, а Яков, шагая впереди его с подушками, сердито и уныло думал:

"Родные: отец, дядя, - а зачем они мне? Они помочь не могут".

Отец не пригласил брата жить к себе, монах поселился в доме тётки Ольги, на чердаке, предупредив её:

- Я немножко поживу, я уйду скоро...

Жил он почти незаметно и, если его не звали вниз, - в комнаты не сходил. Шевырялся в саду, срезывая сухие сучья с деревьев, черепахой ползал по земле, выпалывая сорные травы, сморщивался, подсыхал телом и говорил с людями тихо, точно рассказывая важные тайны. Церковь посещал неохотно, отговариваясь нездоровьем, дома молился мало и говорить о боге не любил, упрямо уклоняясь от таких разговоров.

Яков видел, что монах очень подружился с Ольгой, его уважала бессловесная Вера Попова, и даже Мирон, слушая рассказы дяди о его странствованиях, о людях, не морщился, хотя после смерти отца Мирон стал ещё более заносчив, сух, распоряжался по фабрике, как старший, и покрикивал на Якова, точно на служащего.

На расплывшееся, красное лицо Натальи монах смотрел так же ласково, как на всё и на всех, но говорил с нею меньше, чем с другими, да и сама она постепенно разучивалась говорить, только дышала. Её отупевшие глаза остановились, лишь изредка в их мутном взгляде вспыхивала тревога о здоровье мужа, страх пред Мироном и любовная радость при виде толстенького, солидного Якова. С Тихоном монах был в чём-то не согласен, они ворчали друг на друга, и хотя не спорили, но оба ходили мимо друг друга, точно двое слепых.

В жизнь Якова угловатая, чёрная фигура дяди внесла ещё одну тень, вид монаха вызывал в нём тяжёлые предчувствия, его тёмное, тающее лицо заставляло думать о смерти. Яков Артамонов смотрел на всё, что творилось дома, с высоты забот о себе самом, но хотя заботы всё возрастали, однако и дома тоже возникало всё больше новых тревог. Чутьё мужчины, опытного в делах любви, подсказывало ему, что Полина стала холоднее с ним, а хладнокровный поручик Маврин подтверждал подозрения Якова; встречаясь с ним, поручик теперь только пренебрежительно касался пальцем фуражки и прищуривал глаза, точно разглядывая нечто отдалённое и очень маленькое, тогда как раньше он был любезней, вежливее и в общественном собрании, занимая у Якова деньги на игру в карты или прося его отсрочить уплату долга, не однажды одобрительно говорил:

- У вас, Артамонов, фигура артиллериста.

Или говорил что-нибудь другое, тоже приятное. Якову льстило грубоватое добродушие этого точно из резины отлитого офицера, удивлявшего весь город своим презрением к холоду, ловкостью, силой и несомненно скрытой в нём отчаянной храбростью. Он смотрел в лица людей круглыми, каменными глазами и говорил сиповато, командующим голосом:

- Я мужчина хладнокровный и терпеть не могу преувеличений.

Поссорившись за картами с почтмейстером Дроновым, больным, но ехидного ума старичком, которого все в городе боялись, Маврин сказал ему:

- Преувеличивать не стану, но вы - старый дурак!

Подозревая в нём соперника, Яков Артамонов боялся столкновений с поручиком, но у него не возникало мысли о том, чтоб уступить Маврину Полину, - женщина становилась всё приятнее ему. Всё-таки он уже не однажды предупреждал её:

- Смотри, если замечу что-нибудь между тобой и Мавриным - брошу!

Рядом с этим росла тревога, которую вызывал в нём охотник Носков. Он подстерегал Якова на окраине города, у мостика через Ватаракшу, внезапно вырастал из земли и настойчиво, как должного, просил денег, глядя в свою фуражку.

Было что-то странное, нехорошее в том, что охотник появлялся всегда на одном и том же месте, выходя из крапивы и репейника, из густой заросли сорных трав под двумя кривыми вётлами. Года два тому назад на этом месте стоял дом огородника Панфила; огородника кто-то убил, дом подожгли, вётлы обгорели, глинистая земля, смешанная с углём и золою, была плотно утоптана игроками в городки; среди остатков кирпичного фундамента стояла печь, торчала труба; в ясные ночи над трубою, невысоко в небе, дрожала зеленоватая звезда. Носков не торопясь, шурша крапивой, выходил из-за трубы, медленно стаскивал с головы своей фуражку и бормотал: