В свой последний день рождения, за две недели до смерти, отец с полудня ушел с работы, приехал ко мне, прихватив фляжку казенного спирта-ректификата, и, слушая пленку с кабацкими записями подпольного Рубашкина, неожиданно прослезился:

- Помру я скоро, сын...

А я только посмеялся в душе этому полупьяному бреду. Слишком уж часто начал отец помирать. Как выпьет, так сразу на тот свет собирается.

И умер он в пятьдесят девять лет так же нелепо, как и жил. Упал от сердечного приступа утром у дверей своей лаборатории, как раз в день получки.

Его, полуживого, отправили на "скорой" в больницу. По дороге он и скончался, успев все-таки написать немеющими пальцами доверенность на зарплату. И ни одна больница не хотела принимать труп отца. Наконец, после долгих мытарств, насилу уговорили, пристроили. И только в четыре часа приехали ко мне, сообщить о его смерти.

Звоню в больницу - не поступал... Звоню в "скорую" - ничего не знаем... Все обзвонил, что мог, - нет отца, пропал отец! Нет его нигде, ни мертвого, ни живого... Так и искал я до двенадцати следующего дня, веря и не веря в эту нелепую смерть, пока где-то там отца не зарегистрировали и не ответили утвердительно:

- Да, умер. Да, у нас в морге...

Умирать страшно. Я уже умирал. А жена только машет рукой моему полупьяному бреду. Она мне как-то сказала, что я с годами стал во всем повторять отца. Она не знает, что я уже старый. Старше столетнего старика. Что у меня при ходьбе одышка. И отекают ноги. И печень давит на правый бок. Белый с табачной прожелтью язык, весь в красных воспаленных пупырышках. Что тупо ноет неповоротливое сердце, а шея скрипит, как колодезный журавль. И голова как воздушный шар, что вот-вот лопнет. И лысая кожа на голове приросла к черепу...

Конечно же, у меня не будет такого бархатного спецгроба, как у отца. Но, когда я уйду, не заслужив даже пенсии, с утешительной медалькой ветерана труда, меня тоже, вероятно, захотят использовать до конца, захотят приватизировать, пустить на запчасти.

Вскроют живот, как консервную банку. Но тут-то я их и одурачу. Сердце лопнуло. Печень разъедена водкой, разваливается, как пожухший поролон. Почки осклизли, в зеленых замшелых камнях. Легкие темной табачной тиной затянуты. И во рту золотишком не пахнет, одно зловоние из гнилых черных дыр. Придется им впрыснуть в меня формалинчику, чтобы не так воняло, и зашить кое-как, и выкинуть одевальщикам, чтобы духу моего в мертвецкой не было.

И буду я лежать одухотворенный, в своем свадебном поношенном костюмчике, белой рубашечке с подобающим галстуком, ожидая прибытия кондового гроба на вырост из сырого горбыля, спрятанного под красную драпировку. И буду я, маленький, бултыхаться в этом длинном сыром гробу по дороге на кладбище, сползая то вниз, то вверх. И упокоюсь наконец в глинистой преисподней, а может, и вознесусь жертвенным пламенем в трубу крематория...

Ну и хватит об этом. Пока ты живешь, жизнь все равно вынесет тебя со дна реки скорби, хочешь ты этого или нет. День за днем у тебя отбирает все - молодость, силы, веру, надежду, любимых. А ты почему-то рад, как дурак, каждому новому дню. Ты его любишь, ты восхищаешься им. Ты тоже достоин детей и собак.

Вот и все. Такой короткий, такой бесконечно долгий сон. Сейчас проснусь - и все кончится. Ничего нет. Ничего, кроме яркого лесного утра.

Мне восемнадцать. Я пионервожатый. Я рано проснулся и хорошо выспался. Хватаю мыло, зубную щетку, вафельное полотенце. Выскакиваю на влажное, оцепенелое с ночи крыльцо. Первая бабочка, как легкомысленный фантик, порхает над клумбой. И солнце, горячее солнце встает, пробуждая мир, играя изумрудами крупной росы, разрывая застревающий в деревьях туман. Горячее солнце над головой и чисто промытое небо.

Гремит и кувыркается ослепительная ледяная вода из-под крана. Я сам кувыркаюсь под ней, скинув заспанную футболку. И настолько бессмертна жизнь, настолько я слит с нею вместе, что это просто немыслимо - как же мы друг без друга...

Я всегда хотел умереть молодым.