Эти пресловутые игры в "наших" - "не наших" начались задолго до революции и даже до Марксова учения о классах, еще до христианства. Это извечное противостояние, извечное свойство человека-язычника, его натура. Взять хотя бы ответы при заполнении анкет - "не был", "не участвовал", "не состоял". Значит, еще где-то был, в чем-то участвовал, где-то состоял... Стал в сторонку - пиши пропало! Однажды в детстве мне уже выбили глаз в знак предостережения.

То ли конец марта, то ли начало апреля. Яркое солнце, яркое небо, яркий снег.

Я очень счастливый. Уроки сделаны, и у меня еще уйма времени до обеда. В первый раз я выбегаю во двор в новеньком колком демисезонном пальто, которое приятно нюхать, поднося рукав к носу, в легкой обдуваемой кепочке, сменившей неповоротливую ушанку.

- Давай к нам! - кричат "наши", возбужденные предстоящей битвой с "бараками".

Нас разделяет глухой двухметровый забор. С нашей стороны - футбольное поле. Со стороны бараков - грунтовая дорога и дикий пустырь. И тут и там собираются в кучу булыжники, палки, промерзлые комья земли, льдышки, снежки. Уже летит туда и оттуда словесная перебранка, летят на разведку первые камни и льдышки. Главное, вовремя увернуться от этого смертоносного града и самому нанести ответный удар по противнику. Никто друг друга не видит, и камни летят вслепую. Слепые камни судьбы...

- Ну ты чего? Там уже с военного городка на помощь баракам подходят!

А у меня пальто новенькое, труднодоставаемое, дорогое, на вырост. Надо было старое надеть, зимнее, ведь мама говорила. Но так захотелось весны, поскорее весны, задувающей в рукава, холодящей голову! Вот теперь и красуйся один, как пугало.

И все-таки упрямые ноги сами несут меня поближе к забору, поближе к "нашим". Все-таки я не предатель какой-то, не трус!

Я себя утешаю. Я вырезаю узор на вербовой веточке прекрасным перочинным ножиком. И участливо смотрю на перестрелку, где мне отведена роль статиста, историка, маменькиного сынка. Все равно ведь в голове стучит одно - предатель... трус... Но солнце такое горячее, а лезвие ножика такое зеркальное, и пальто такое новенькое, вкусное, что этот отчаянный стук приятно заглушают другие мягкие барабанные палочки - все-таки я хороший мальчик, послушный, может быть, даже единственный из всех, и у меня счастливый день, и, может быть, это даже я сам командую битвой, как Наполеон, у ног которого падают пушечные ядра.

Я даже не сразу понял, что это было. Едва уловимый свист, рассекающий воздух, ослепительная вспышка, минутная темнота, потеря сознания. И вновь вернувшийся свет, но какой-то померкший, неполный, воспринимаемый каким-то странно суженным зрением. И что-то горячее, залившее левый глаз. И моя испуганная ладонь, намертво прижатая к этой кровавой дыре, к моему бесценному, лопнувшему, стекающему в новенький рукав глазу.

- Глаз выбили! Глаз!..

Меня волокут к подъезду по снежной дорожке, похожей на грязный бинт, по которому расползаются пятна моей самой чистой, самой красной, самой драгоценной крови.

И быстро мелькнувшая лестница, и резкие звонки в дверь, и обезумевшая мама в шубе нараспашку, наброшенной прямо на легкий халатик, и сумрачный коридор взрослой поликлиники, расположенной в нашем же доме, и белый кабинет, и белый врач с дырявым круглым зеркальцем на лбу, таким же ярким, как лезвие выроненного мною ножика. Круглым зеркальцем с черной дыркой, как у меня вместо глаза.

Мне никак не могут оторвать руку. Она прилипла, она не слушает меня. Зачем вы мне ее оторвали? Я не хочу ничего видеть! Я - одноглазый. Да, я одноглазый! Смывайте, смывайте скорее остатки глаза, его больше нет!

- Ну-ка, открой глаз, - говорит врач.

Зачем? У меня больше нет глаза. Я его никогда не открою!.. Ну хорошо, я открою. Я буду смотреть пустой глазницей, пока на нее не надели круглую черную бляху на черной резинке.

И я открываю глаз. Медленно открываю глаз... О чудо! Я вижу! Я действительно вижу!

И пусть я выхожу из поликлиники вновь одноглазым, перебинтованным, но это даже приятно. Можно осторожно пощупать пухлую тугую марлевую повязку, можно не ходить в школу и вообще чувствовать себя героем на этом сверкающем празднике жизни...

Вот так они и продолжались, эти бесконечные игры в "наших" - "не наших". Мы и "бараки". Класс "А" и класс "Б". Лемешев и Козловский. Утесов и Бернес. "Спартак" и "Динамо". Правда, в последнем случае возникает еще и ЦСКА, а правильнее - ЦДКА, попросту "конюшня", команда, уже потерявшая к тому времени свою легендарную славу, но от которой ее болельщики тем не менее требовали чуда. Как это вообще свойственно человеку-язычнику требовать чуда!

Чудеса на свете бывают!..

Страстный сторонник Лемешева, Бернеса и "Спартака", неистовый бегун на шестьдесят метров и прыгун в длину и высоту, получавший грамоты на общелагерных соревнованиях, я никогда не умел играть в футбол. Не мне дарили ромашки и васильки после победных матчей, не в меня влюблялись девчонки.

Не я надевал щитки, набитые колкой щетиной, линялые гетры, пудовые покореженные бутсы с шипами, тяжело гремящие по деревянному полу палаты. Не я снимал усталую красную майку с белой полосой после матча, спартаковскую майку, потемневшую от горячего пота. Я даже не имел права в присутствии игроков обсуждать ход игры, которая и по окончании принадлежала только им, посвященным, со всеми их финтами, прорывами, провалами и победами.

А тут еще случилось, что из-за своего небольшого роста попал я не в первый, старший отряд, где были все классные футболисты, а во второй, без единого стоящего игрока. И пришлось мне на первенстве лагеря тоже надеть футбольную форму и выступить против первого отряда, который радостно громил нас по всему корявому полю. И вратарь у нас был нулем, дыркой от бублика.

При счете 5:0 я не выдержал, выгнал вратаря из ворот, встав на его место, и настолько сильна была моя обида и злость, что я каким-то шестым чувством начал улавливать и вытаскивать самые неберущиеся мячи.

Конечно, мы проиграли. Но разговор обо мне прошел по лагерю, и вскоре я уже стоял в воротах сборной, в черной футболке, серой кепке и настоящих вратарских перчатках в дырочках для функционирования воздуха и с пупырышками на ладонях, такими, как на ракетках для пинг-понга. Это и было ч у д о! Вдохновение, снизошедшее на меня. Сладкое бремя славы и почестей. Приобщение к футбольной элите. Звездный час, который так же неожиданно и ушел, как пришел.

В показательном матче с вожатыми я был всесилен и всемогущ. Полуденный воздух дрожал от криков и оваций. И уже в самом конце, когда я бросился под ноги набегавшему вожатому Юре, случилось непоправимое. Фортуна от меня отвернулась. Я получил крепкий, как снаряд, удар ногою в пах. Скорчившись от боли, с перебитым дыханием, я лежал за воротами и видел склоненное надо мной белое перепуганное лицо Юры.

Все обошлось. Но вратарское вдохновение покинуло меня навсегда. Как будто что-то во мне оборвалось. Я снова стоял в воротах, снова отважно бросался на мяч, но безнадежно опаздывал, теряя драгоценные секунды.

Эти секунды и были расплатой за тот подневольный, подсознательный страх, из-за которого я больше не мог быть хорошим вратарем. Страх убил во мне первородство бесстрашия, лишил меня первобытной звериной силы и веры в свое всесилие. Я снова стал обыкновенным язычником с его суевериями и поклонениями, потому что чудес на свете не бывает.

И все-таки даже то, что я до сих пор живу, можно определить как чудо.

Я мог бы и вовсе не родиться на свет. Или же родился бы у моих родителей кто-то другой, а не я. В другой день, другой час, другой год. Родилась же через четырнадцать лет после меня моя сестра, у которой совсем своя жизнь, своя судьба, совершенно отличная от моей, со своими тайнами и предначертаниями.

А сколько раз я мог умереть в детстве?

В деревне, у бабы Мани, колхозный бык потрусил за мной, приметив мои городские красные трусики. И пришлось мне с мамой удирать голышом по исколотому копытами полю, прятаться в жидких кустиках, дрожа от страха, пока он летел за нами, набирая скорость, сотрясая от ярости землю, а пастух на лошади матом и длинным жгучим кнутом загонял его снова в стадо.