"Ночь перед боем", ночь больших размышлений и крутых перепадов настроения от чувства щемящего одиночества до жадного желания унестись в свободном полете вслед за стаей птиц - эта ночь заставила бы Цагеридзе, быть может, больше, чем когда-либо, переспросить себя: "А что, если..." Но песни отняли у него тяжелые мысли, тревожные слова и принесли ему, вдохнули светлую силу. Они наполнили его человеческой гордостью: "Могу!"

И даже когда последняя песня, немного грустная, напомнившая Цагеридзе грузинскую "Сулико", оборвалась на полуслове, а звездочка костра стала медленно тускнеть и гаснуть, - он все еще сидел взволнованный, счастливый и думал: "Ах, хорошо быть человеком!.."

Он дождался рассвета, узкой полоской серого тумана словно бы отделившего Ингутские перевалы от нависшей над землею тучи, грузной, насыщенной сыростью. Потом, на горизонте, он стал различать уже и островерхие лиственницы, пока еще не одетые юной хвоей. Открылся остров, засеянный прутьями мелкого тальника и с оползшими, приосевшими грудами снега, надвинутого сюда тракторами с реки. Вся протока от дамбы и до конца запани тускло поблескивала мелкими лужицами воды. А по ту сторону дамбы, в главном русле реки, лед лежал сухой, но был весь в пятнах, в дырах, иссеченный динамитными шашками. Там вода впиталась в толщи снега, стекла в пробитые взрывчаткой отверстия, разрыхлила лед, сделала его хрупким, игольчатым.

А серый, рассеянный свет разбегался по небу все быстрее, быстрее. И тучи теперь не казались сплошной черной махиной. Отдельные, тугие, они слегка волновались и ползли, ползли все на восток и на восток, навстречу желтоватой заре, начинающей теплить далекие горные цепи.

Обрыв берега был всего в двух-трех шагах. Цагеридзе видел, как плещется внизу, отбиваясь от скалы угловатыми струями, бурливый поток Громотухи, а затем уходит за дамбу, сваливаясь многоступенчатым водопадом. Отсюда, сверху, было отчетливо видно, насколько лед в протоке, в запани, толще и крепче, чем в главном русле реки. Цагеридзе с торжествующей радостью подумал: "Нет, нет, эту ледяную крепость не сорвешь и не сдвинешь никакой силой!"

В тесной расселине скалы, обращенной прямо на юг, среди пучков прошлогодней травы, он заметил оранжевый бутон махрового лютика - "огонька", как их называют в Сибири. Огонькам цвести было еще не положено, очень рано, но этот поторопился.

Рискуя сорваться с обрыва, Цагеридзе спустился в расселину и осторожно сощипнул цветок. Выбраться наверх оказалось еще труднее - одна рука теперь была занята, и Цагеридзе долго царапал пальцами по земле, помогая себе локтями, пока боком не выкатился на скалу.

"Ну вот, Нико, ты поступаешь совершенно как мальчишка, - весело подумал он, рассматривая тугой бутон. - Ты мог бы сейчас искупаться в ледяной Громотухе и даже вообще сломать свою драгоценную голову. Для чего тебе понадобился этот цветок?"

Но он почему-то все же не бросил его, а бережно держа в руке, тихонько пошел к поселку.

Костер за Громотухой погас. Над лесом не вился даже легкий дымок.

Теплый ветер "Мария" дул теперь в спину Цагеридзе, обгонял его и раскачивал тонкие вершинки молодых сосен. Почти у самого поселка, где сходились дороги, ведущие одна от берега Читаута и другая - от перехода через запруду на Громотухе, Цагеридзе нагнал Куренчанин.

Лицо у Михаила было опавшее, землистое, как часто бывает у людей после тяжело проведенной бессонной ночи. Он вяло поздоровался с начальником и, не сбавляя шага, стал обходить его.

- Эй, Куренчанин!

Михаил остановился.

- За Громотухой был? - Цагеридзе теперь уже точно знал: именно Куренчанин, конечно же он, дежурил сегодня ночью на наблюдательном пункте. Это ему пела свои волшебные песни какая-то девушка.

- За Громотухой, - подтвердил Михаил.

- Хорошие, очень красивые были песни, - с лукавинкой щурясь, сказал Цагеридзе. - Всю ночь я над Читаутом просидел, ай, будто на Квириле соловьев слушал!

- Песни были красивые, - согласился и Михаил. Но лицо у него было каменное.

- Что я прошу? - сказал Цагеридзе. - Я прошу, Куренчанин, отдай этот цветок девушке. Первый огонек весны. В этом его цена. Никто еще не приносил в поселок огоньков. Пусть этот цветок будет девушке платой за превосходные песни и памятью о счастливом, втором "огоньке" - о костре, который погас на рассвете.

Михаил обиженно повел плечами. Скривил губы. Резко ответил:

- Ну, так сами его и отдайте!

- Нет, я хочу, я прошу тебя, Куренчанин, - сказал Цагеридзе весело. Подошел, сунул Михаилу цветок, толкуя для себя его замешательство совсем по-другому. - Сделай, пожалуйста, как я прошу!

11

Читаут тронулся точно, как предсказывал Павел Мефодьевич Загорецкий: во второй половине дня.

Тучи разметало еще до обеда. Не пролившись дождем, но сохранив земле тепло в течение всей ночи, они табунились у самой черты горизонта, а солнце, непривычно горячее, щедро заливало своими широкими лучами поселок, реку, всю окрестную тайгу, бросая от деревьев на серые поляны острые, резкие тени.

Мелкие лужицы на дорогах просохли, испарились за несколько часов. Еще бурливее заиграли снеговые ключи, сбрасывающие воду в Громотуху из глубоких теневых оврагов. Ветер, справившись с тучами, притих, и даже самые тонкие, сухие былки полыни, росшей по каменистому косогору у Громотухи, стояли не вздрагивая. Сделалось душно и глухо, как в тесной бане.

Когда рано утром, прямо с ночной своей прогулки, Цагеридзе вошел в столовую, она была полна людей.

Цагеридзе удивился. Он думал: ему придется заходить через кухню, с черного хода, просить Елисеевну подать на первый случай хотя бы чего-нибудь холодного, снять острое ощущение голода. Но в столовой уже густо витал запах крепких мясных щей и жареной свинины, а Галочка в мелких бисеринках пота на лбу торопливо выставляла на прилавок раздаточного окошка наполненные, дымящиеся тарелки. Стоял дружный, веселый говорок.

И Цагеридзе понял. Все ожидают ледохода сегодня, и все боятся пропустить его начало. Когда, в какой именно час тронется Читаут, неизвестно, поэтому нужно "заправиться" поплотней на весь день. И Елисеевна тоже, без всякой подсказки, сама постаралась: приготовила еду и пораньше и посытнее.

В очереди к окошку, позади Косованова, стоял Василий Петрович.

"А он что? - подумал Цагеридзе. - Дома не накормила жена? До начала работы в конторе еще два часа, мог бы в столовую прийти и попозже".

Встал в очередь. Но Косованов заметил его, крикнул:

- Садись, Григорьевич! Прихвачу на двоих. Инструментами запасись только.

Цагеридзе взял в ящике ложки, вилки. Заметил столик в углу, за которым устроились Феня и Павел Мефодьевич, подал им знак издали: "Можно?" И Феня заулыбалась, торопливо кивнула головой.

- Николай Григорьевич, насколько я понимаю, вы дома сегодня не ночевали? Ваша постель была пуста, - сказал Загорецкий, когда Цагеридзе подсел к ним за столик. - Мы все очень беспокоились. Фина даже ночью бегала в контору. Но там, кроме главного бухгалтера, не было никого. Где вы провели ночь?

- Эту ночь, Павел Мефодьевич, я провел так превосходно, как никогда еще не проводил. Николай Цагеридзе встречал весну. Слушал весну! А дорогой девушке Фене за постоянные заботы спасибо. Но зачем, не понимаю, так обо мне беспокоиться?

- Н-ну, - протянула Феня, старательно перемешивая гречневую кашу в тарелке. - А как не беспокоиться?

Подошел Косованов со щами. Цагеридзе было поднялся: "А я - второе". Косованов придавил его к стулу: "Сиди, принесу заодно". И через минуту поставил на стол две тарелки со свининой, вкусно проглядывающей среди поджаренной картошки.

- Значит, прогнозы ваши, Павел Мефодьевич, на сегодня никак не меняются? - спросил он, отмахивая ложкой блестки жира со щей и готовясь хлебнуть. - А доктора велят вегетарианское...

- Если я мог бы еще сомневаться, допустим, в течение вчерашнего дня, приподнято сказал Загорецкий, - то эта ночь полностью сняла все мои сомнения, и я готов даже несколько приблизить срок начала ледохода. Предположим, не в четыре, а в два часа дня. Всю ночь продолжалось интенсивное таяние остатних снегов. Вода, всасываясь в лед, продолжала разрушать в глубину его зимнюю структуру, делала все более игольчатым. День обещает быть тихим и солнечным, что усилит и еще в значительной степени...