Изменить стиль страницы

Замотало меня по командировкам. Строки да сроки, газета, как удав, проглатывала будни и выходные. Так что с очередной партией майонеза поехала я уж сажать картошку к Дуне, то есть в мае, с чего и начала свой рассказ. Картошки Дуня сажала много — свинью держала. Без своего мяса в деревне делать нечего. И мне перепадало немало от этой туши.

Ну, вот. Сообщила Дуня, что Зотей в Секисовке. И стала я с нетерпением ждать утра.

Просыпаясь ранним утром в деревне, я всегда почему-то думаю не о парном молоке и краюхе теплого хлеба, не о петушином крике и траве в огромной Дуниной ограде, по которой можно ходить босиком сколько влезет. Думаю я о всамделишности всего, что меня окружает. Вот она — настоящая, непридуманная жизнь! И даже наши мечты о деревне, сколь бы мы ни фантазировали, не содержат доли этой всамделишности. Иной раз думаю, что в каком-то колене потомок прибежит в деревню и с жадностью погрузит руки по локоть в землю и с первобытным удивлением будет наблюдать, как из двух резных листочков разовьется огромный кочан капусты. Он сделает не одно маленькое открытие и удивится всем им, как чуду.

Попробуйте сегодня сказать горожанину, что огурец вырос из маленького семечка, да не один. «Ну и что?» — пожмет он в ответ плечами и посмотрит на вас как на дурачка. — Элементарно — в силу биологических особенностей и закономерностей, согласно генной инженерии. Что в этом удивительного? — И разовьет, развернет целую теорию о биологии пчелиной семьи или растения. Хорошо, когда все можно объяснить. Хорошо! Но все это вытеснило возможность делать маленькие открытия для себя, думать о них как о маленькой тайне. Мы радуемся научным докладам своих детей-семиклассников. Хорошо! И все чаще видим, как ребенок отправился на свой школьный симпозиум, а из домоуправления приехала к вашему дому машина с саженцами, и дяди с тетями в рабочих спецовках воткнули в заранее пробуренные ямки деревца. Они потом растут сами по себе, вы — сами, со своими страстями и скоростями.

— Вот дурища, — слышу я со двора голос Дуни, — вчера ее в кадке купала, за ногу привязывала, седне опять угнездывается парить. — И я знаю — идет обычная борьба с курицей-паруньей, ежегодная, бесполезная. Ничего не поможет — ни сиденье в огромной темной печи, ни купанье в воде. Будет ходить и квохтать. Будет искать свои яйца, чтобы сполна справить куриные потребности. Попробуй я объяснить Дуне про биологию курицы — похлопает глазами, послушает и махнет рукой: «Блажь у нее, че боле? Она вобче дура. Лонись яйца прятала, нынче… Под топор, должно, просится». — И не даст вывести цыплят, сколько бы ни потребовала усилий эта борьба. Ни к чему ей цыплята от этой курицы. У нее пеструшка — главный инкубатор, потому что от нее яйца крупные и цыплята живучие. И вообще она курица что надо, не то что этот недоумок — беленькая. Своя бухгалтерия у Дуни, без единой бумажки и документа. Ни разу она ее не подвела.

…Велосипед мне за кулек конфет одолжил Костька, сын скотника Федора Глызина.

— Смотри «восьмерку» не посади, — быстро зыркая по велосипеду глазами, словно запоминая все винтики и гаечки, говорил Костька. Он, видимо, уже жалел, что согласился дать мне велосипед, но я обещала купить ему «катафоты» на переднее и заднее колесо, чтобы там мелькало, когда едешь, и звездочку. Вообще-то велосипед был хорошо побит на кочках. Но изъезживали в деревне велосипед до последнего, пока он весь не рассыплется. Запчастей не привозили в деревню, как и самих велосипедов, это обстоятельство заставляло беречь машину.

— Седло тебе маленькое, — ухмыльнулся Костька. — Так набьешь зад до Секисовки, что потом не сядешь. Обмотай хоть чем-нибудь седло-то.

Да уж, все модернизируют, одно седло не меняется, а мы, мягко выражаясь, растем. Вот по деревенским дорогам много не наездишь, прав Костька.

Я не поехала грунтовой дорогой. Была еще одна — в лесу. По ней когда-то ездили в распутицу. Теперь она едва угадывалась, затянутая подорожником и конотопом. Я больше шла, чем ехала. Лес недавно обновился, еще не набрали полную силу листочки. Все дышало силой и свежестью. Почему-то хотелось сесть и поплакать. А потом остаться тут навсегда, плюнуть на понедельничную редакционную летучку, смахнуть все засохшие с прошлого года слова о сенокосе, которые Редактор, едва размочив новыми задачами, выкатит нам с первых минут летучки. Я снова окажусь в числе боевых штыков, которые всегда под рукой Редактора. Остановиться, отдышаться, оглядеться — вот чего мне остро захотелось в этом весеннем лесу.

Тихонько шумели верхушки деревьев, шепот стоял вокруг, словно меня оглядывали и обсуждали. Я старалась идти прямо и достойно, как меня когда-то учила ходить мама, не сутулясь и не глядя под ноги, так, чтобы видеть кончик своего собственного носа. Шепот то усиливался, то притихал. А потом вдруг в него вплелся тихий голос жены Зотея — Агафьи:

— Переезжали-то весной. Торопились, как голый в баню. Гусака затолкнула под стол. Его в машине так и поставили на ноги. Он, гусак-от, возьми да злети. Прямком и прилетел с непривычки-то куда попало. А как не куды попало? Робили там на поле комбайны, посевна была. Наши бы робята таку пакость не сделали — вернули бы гусака. А городски, выучены на комбайны, робили. Ну и, должно, сварили гусачка. Гусиха-то с выводком бегала как угорелая по деревне. Все орала, все орала. Сердце мне чуть не сорвала. И все зовет, и все зовет. Слышу, по деревне спрашивают: чья хоть это, робята, гусиха так орет? Выводок-от весь замаяла, вот до че носится. Вот и поди скажи, что животная глупая. Я в такой, девка, шай пала, даже похудела. Ну-ко, днем и ночью кричит, как человек, как вдова!

Дела не было той гусыне до машин, тракторов, которые как угорелые мчались по деревенским улицам. Предметный урок давала мать своим гусятам. Ее горе — их горе. Всю деревню вовлекла в сострадание. Никакой лекции о супружеской верности не надо читать — все на виду, у детей и взрослых. И нам бы, людям, плакать и смеяться в открытую, не выеживаясь, не оглядываясь на соседей.

Детей оберегаем, а потом удивляемся — откуда такое бездушие? И соседа, не зная, клеймим, делим мир на две половины. Одна — это я, а вторая — все остальное.

Шумите, березы, шепчитесь. Легче вот так, на виду, жить. Кожу не сменишь, душу очистишь. Обшептали бы каждого поодиночке. И тех, кто, позвонив в редакцию, попросил меня прийти в их городскую квартиру в пять утра, чтобы послушать, как сосед наверху специально громко, назло им, «как палач, как садист», не дает спать, бросается гантелями. А сосед, как оказалось, любит поспать и вообще гантелей не имеет. Или тех, кто вырезает из газет только заметки «Из зала суда»…

Секисовка встретила оставленными воротами чьего-то дома. От дома была только яма, густо и надежно заросшая крапивой, пока молодой, но по-хозяйски наступившей на огород. Вовсю расстелился вперемежку с ней хрен. В Тюмени на базаре хрен год от году дефицитней, один мой знакомый даже жаловался, что не «достал» хрена, и вот без любимой приправы остался. Кто-то вообще о бизнесе на хрене рассказывал, мол, один ушлый тракторист распахал старые заброшенные огороды, собрал все коренья — да на базар. Машину, говорят, купил. Сперва продавали просто связочками, теперь прокручивают на мясорубке, добавляют свеклу для красоты и стоимости. Ничего, берут, говорят.

Еще слышала, что в аптеках призывают сдавать крапиву. Население обкашивает ее на окраинах города, где массово выгуливают собак, а все равно план аптекоуправление по заготовке крапивы не выполняет.

Одичала сирень, упали загородки палисада. Завозни ссутулили плечи и обвисли крышами. Эх, эти завозни, крепко пахнущие кожами, хомутами, дегтем. Все запахи, какие только накопила деревня за столетия, копились в завознях. И вот враз все порушили!..

— Ну, ну, ну, затосковала по старине, — услышала я голос Редактора. — Концентрация и индустриализация обновят деревню. Мужик сам разберет, что к чему.

А вот и он, Зотей Северьяныч. Собственной персоной.

— Гляжу, кто-то шастает по деревне. Уж не привиденье ли, думаю? А это, значить, ты. Ну-ну, — покашлял он в сторону. — Эвон и пари гагат, слышишь?

Со стороны озера действительно слышался густой шум.

— Примолвилися ко мне с нашего прилепочка, как узнали, что я сюда наладился. У всех и забрал. А че? Счетовода нету, сам себе расчетчик. По гусенку с каждого по осени. Оне смеются — как бы, мол, Зотей, несваренье не получилось. Они про спор-от не знают. Я не шумнул, а Ефрем рази обмолвится? Давай, давай, грит, ехай в свою Секисовку, разбегутся у тя гуси-то. А пошто бы им разбежаться? Я им пашенички вечерком. Ну не я, так робята. У меня тут санатория. Даже из городу робятишек забрал. Вишь, какие гусачки бегают.

— А хорошо помогают?

— Да ить как сказать? Которы возле меня в деревне шоркаются, тем только пальцем шевельни — все понимают на лету, а которо дело и вперед меня видят. Вот изгородь ладили, избенку починяли. Рубанок ли, молоток ли подать — без намеку знают, ишшо руку не протянул, а у них наготове, на лету. А городски внуки тяжелы на подъем, утром с грехом поднимам, раскачиваются, растягиваются, словно над утром галятся. А не скажи, че делать, сядут на завалину, как на карточку собрались сниматься. Оно понятно — кака в городу работа? Не приучены, все под рукой, гляделки промыть — под кран сунься — обмоет, без рук, не то что идти к колодцу. Не скоры и ленивы. Ну ниче. Свои, обомнутся, даст бог. Да ты сама гляди, которы в деревне — шустряки, ребры наружу. А городски как воздухом накачаны да сметаной обмазаны. Но завялилися тут на вольном воздухе, подсушились маленько. Друг за дружкой тянутся, неохота, вишь, слабину показать. Один, слышь-ко, корень. Он в человеке проявится, только опнись маненько на земле. Как ртуть в тебе толкнется. И побежит по жилочкам, и побежит. Возьмесся за работу, а кто знат, какой ты родовы, сразу смекнет: вот робит, как дед али там прадед. В корне вся сила.