Изменить стиль страницы

— Так вы бы, дед Зотей, посоветовали ему. Легко тут, на завалинке, руководить, — не унималась я.

— Я ему про то и на собраниях говорил, и так, при дороге. Он, вишь, по деревне пеши-то давно не ходит. Сверькнет машиной туда-сюда, вот и бежи за ним. Но я останавливал прямо посередке дороги. Мне его че бояться? Я вольный работник у него, сторож на зернотоку и без меня найдется. Я при пензее. Ранетой навылет. Инвалид войны. Захочу — не стану работать.

— Ну, это вы так, дед Зотей. Вот пойдет зерно, и утянетесь на свой пост.

— Да верно, холера возьми. Нерешительной я насчет етого. Иногда дума одолет — так бы уехал в Секисовку, на бросово место, с гусями да сам бы и попробовал, как оно получится…

— Одному не справиться, — не поверила я в эту затею.

— Дак внуков-то сколь…

— А поедут?

— Со мной — хоть в Америку.

— Унялся бы ты, Зотей, — вмешалась Дуня. — Кака уж в тебе держава? Изроблен, изранен.

— Ну ты тоже, Евдокия, отступилась. А мне гуси да караси ночами снятся. Ты ни холеры не знашь, как тут все вокруг гагакало. Земля наша, гляди, каку силу дурну имеет — в палисадах пионы без всякого уходу растут. А приметила, каку с того корня бабка Феоктистова прибыль имеет? К ней едут отовсюду. Корень-от целебный у пиона. Ежели поухаживать за им? Все аптеки завалить можно. Ну а если цветы, множину? Да в райцентре совхозный ларек открыть? Смекашь? У меня вот парень на северах. Приедет, так, как ребенок на поляне, между цветов ползат — нюхат до одури. Вот бы, грит, батя, нам туды, на севера-те, таки цветы хоть к празднику привозили!

Я слушала Зотея, увлекаясь его горячностью. Глаза его под лохматыми бровями горели, словно в них отражалось все великолепие наших сибирских жарков и пионов.

— Ну, ладно цветы — некогда, мелочь. Ладно. А озера? Я у Миронки с семи лет гусей пас. Думашь, сколь у него гусей было? Страшно вспомнить! За день так от их гаганья оглохну, что и есть не хочется. Я с етимя гусями так и жил у озера, да ишшо трое парничков. Вот и весь уход — вечером покричать «тигоньки-тигоньки», чтоб на берег пшенички поклевать пришли, чтоб хозяев знали. На озере еды прорва. Дики-те гуси эвон каки жирны, а етих подкормишь, так чище свиньи. Зимой Миронка на ярманку в Ирбит целый обоз снаряжал, в аккурат под рожество. И коптили их, и так, сырыми возили. Все и спрашивали шадринских да наших, сибирских, гусей. А ишшо обозы наряжал с морожеными карасями. Не караси — лапти! Ты, поди, любишь карасиков-то? Дуня-то с рыбаками знатца. Носят ей. А че их и ловить? Бросить мордушку, оне в кою пору туда набиваютца, едва выволокешь мордушку-то. Я вот все думаю: начальство сюды ездиет, так неуж не видят, неуж никому в ум не падет, что совхоз-от при о-зе-рах? Осенью, поди, слышь, когда картошку приезжаешь к Дуне копать, как кругом совхозу пальба идет, ажно к подушке не припадешь, так и кажется, что тебе споднизу бабахают, вот сколь кругом охотничков. — Бо-о-гатющее наше место. Секисовка-то особенно. Теперь все там в дикости. Поди, не вычерпать карасей, гусей-уток не перестрелять…

Зотей задумался. И мне сказать было нечего. Места здесь действительно богатые. И совхоз вроде в передовых ходит. Только однобокий он передовик. Осушили болота, вот и дают чуть не три плана по зерну. Хлеб, понятно, всему голова. А с животноводством из последних сил выбиваются. Вот и кажется, что совхоз, как обезножевшая лошадь — круп сильный и экстерьер подходящ, а хромает. Люди в город уходят: не из чего выбирать — либо механизатор, либо животновод. Я бы тоже не пошла ни в механизаторы, ни в животноводы. Меня, как Зотея, тянет цветоводство. Интересно, куда бы я подалась, если бы жила в деревне? Может, к Зотею бы подалась помогать пасти гусей, если бы он возглавлял гусиную ферму? Или стригла бы овец, которых тут повывели еще лет сорок назад, а тот же Зотей говорил, какие это были овцы, из них, мол, делали полушубки, по-нонешнему — дубленки. Тогда каждый крестьянин имел полушубок за всяко-просто, как одежу, мол, расхожую. А теперь ни овец, ни скорняков. Один Ефрем не унывает, живет себе на уме, дорожку показывает, как бы надо хозяйствовать. Только для себя живет. На равнодушии директора деньгу себе зашибает. Я все не могла понять — ну почему же остальные-то гусей не держат, будь они неладны, птицы эти озерские!

— Тебе Евдокия правильно сказыват — мы живем прилепочкой, повдоль дороги. Куды гусям податься? Но все одно держим, из упрямства. А че толку? Ну, у меня маненько получатся, я все же послободней баб, к гусям приученный. А у остальных? Бабы на работу, мужики тоже. Лавдно. Несет гусиха яйца. Снесла. Закрыли их подушкой в дому. Знашь, поди, что носить яйца ее домой запущают. Отнеслась, села парить. День сидит. К вечеру гусак вызывает — выходи, подруга, поклевать, попить. Хозяйка в ту пору на работе. Дитям наказано строго-караулить. Ну, покараулят, пока мать в ограде. А потом на улицу. Или выпустят поклевать, заиграются, посадить обратно забудут. Яйца-то и остынут. Глядишь, гусиха тоже режим потеряет, кукушкой сделается, плевать, мол, хотела, тоже погуляю. Она такая животная, эта гусиха, что если с ней по-человечески, она сидит последнюю неделю безвыходно. До того полегчает — выведет свой выводок на улку, ее ветерком пошатывает. Но все наоборот теперь. Вот и гляди — один-два цыпленка, а то и ни одного. И того то ли коршун склюнет, то ли шофер какой лихой сомнет в уборошну, им же в эту пору все можно.

— А Ефрем? — спросила я.

— А че Ефрем-от? При чем он тут? — встопорщился Зотей.

— Ну, у него же каждый год табун.

— Жадность его донимат. Нонче вобче трех гусих пустил. Лонись ходил на зерноток, там в зиму зерно не убрали, раз три плана сдали, мол, че уж крохи подбирать. Вот он и перетаскал…

— Так вы бы пожаловались директору, — возмутилась я. — А то все ругаете Ефрема, а он взял, раз никому не нужно.

— Как я пожалуюсь, ежели не видал? — выпрямился на завалинке Зотей. — Не пойман — не вор. Только я-то знаю, что окромя его — некому. Да ишшо трех гусих пустил. Он, — убежденно подтвердил старик свои подозрения.

Словом, о чем бы ни начинали говорить с Зотеем, разговор наш так или иначе поворачивался к Ефрему. Он, как порча, как яд, бродил в нас, этот Ефрем. Один такой был в деревне. Редкий день обходился без того, чтобы кто-нибудь о нем не вспомнил в связи с малостью какой-нибудь, но все равно связанной с ним. То голосила девчонка, внучка бабки Феоктистовой. И все знали — Ефрем застрелил их собаку, которая пробегала мимо табуна да остановилась. Ефрем говорил, что у собаки, мол, вожжой слюна бежала, не иначе как на гусей. И не бежала она, а кралась, прямо как лиса, по-пластунски. И так всегда, когда пропадала чья-нибудь собака. Но, странное дело, никто собак этих не находил. А когда пошла мода на лохматые шапки, Грапку видели на базаре. Продавала она шапки-ушанки. Их все брали с полным удовольствием и даже подходили и делали заказ, чтоб на другой раз привезла тем, кому не хватило.

Была у Ефрема потрясающая гусыня. Он ее до того уважал, что даже дал ей имя — Маруся. Маруся была очень агрессивной гусыней. Налетала первой, защищая своих гусят, долбила клювом собак и кошек не жалеючи. Словом, это была настоящая мать своим детям. Да еще мать плодовитая. Каждую весну Ефрем с особым нетерпением ждал выводка от Маруси — выводок ее отличался крепостью, крупнотою и весь был кипенно-белым. Благодаря бдительности матери гусята все доходили до осени, и именно за каждого из них брал Ефрем четвертную. Кое-кто просил на племя, но Ефрем ухмылялся, молодь пускал под топор, оставляя Марусю с гусаком в одиночестве.

— Да, Маруся евонная — всем гусихам гусиха. — уважительно говорил о ней Зотей. — Вот ежели бы в совхозе одну такую заиметь, так уже на другой год можно было десяток на племя пустить. А там… — он махал рукой в пространство, боясь назвать сногсшибательную цифру.

В один из вечеров, в очередной мой приезд в деревню с майонезом, вышла я на крылечко посидеть. Лето уверенно катило в осень. Вот-вот и заморозки по-настоящему обрушатся на грядки с оставшимися овощами. Рано в то лето все отцвело, отблагоухало. Прав был Зотей: сеяли в рубахе, убирать придется в тулупе.

Скоро и он пришел, узнав, видно, от кого-то из ехавших со мной в автобусе, что я благополучно прибыла наведать Дуню. Зотей всегда не задерживался с приходом. То поручение какое давал в городе, то просто «за жизнь» поговорить, узнать про «севера», где работал его сын и где мне не так уж редко приходилось бывать, во всяком случае, куда чаще, чем в деревне.

— Ну, че, кориспонден, прибыла? Давненько не наведовала Дуню-то. Она уж все окны обскакала — чей-то, мол, долго не ехает. Вот не дал бог своего племени, а баба ишшо не износилась, хоть пахай на ней, — говорил он не то с завистью, не то с одобрением. — Она завсегда тебя чует. Седня ветрел ее у магазину. Грит, седня прикатит. «Как знашь?» — спрашиваю. «Печь протопелася, а на углях головешечка, — грит она мне. — Ну, стало быть, и ждать надо. До этого сколь ни глядела — не было»…

Я засмеялась. Зотей не поддержал.

— Смех-от смехом. А ты ее не забывай.

Забыть я ее не забывала, но двойственное чувство стала испытывать, собираясь в деревню. До смерти хотелось повидаться с Дуней, с Зотеем. Да просто с деревней. Сделать передышку. Но ныло и не давало покоя то, что внушил мне Зотей. С директором отношения вконец испортились, когда поделилась с ним планами Зотея.

— Христа ради, девка, не связывайся с дирехтором, — просила Дуня. — Он же меня с потрохами съест. Тут все под ним ходят. Он дирехтор, а мы хто? Он захочет и велит объехать мой огород, чтоб не пахали. Вон он как наказал этак-то новеньких, мол, откуда приехали, туда и вертайтесь, нечего свои порядки тут заводить. И объехали их огород.

— Так это же самоуправство! — возмутилась я.

— Ага. Поди пожалуйся! Дирехтор ногой дверь, говорят, открыват не то что в Сельхозтехнике, а и в райкоме. Как же — передовик! Писали уж. Приезжала комиссия. Ну, то да се. Вроде у него економист под сапогом, как хочет, так и повернет оплату. Указали. А по народу слух пошел, мол, до пензии ему недалеко. Да и человек тут рожденный, где, мол, лучше-то найдешь?