А как в церковь сходила, да поплакала всласть, батюшке все рассказала, все как велел сделала — и, представляешь, Платоша, снится мне ночью мой благоверный — веселый такой, будто не покойник, а жених на свадьбе. Улыбается и ласково так говорит: «Не ищи меня, Маруся, утоп я вместе с машиной в реке, да унесла река нас с машиной в море и упокоила на дне морском, как моряков настоящих. Ты не ругай меня за ту машину, уж очень хотелось покатать тебя, а то все на ногах, да на ногах, а разве ты не заслужила, чтобы и тебе хоть что-то хорошее в жизни перепало. Ведь ты у меня самая лучшая жена на свете, самая красивая и добрая. А еще, — говорит, — меня в хорошее место определили. Здесь все как у нас в деревне: дома просторные, цветочки, деревья зеленые, птички поют-заливаются. Я и для тебя место приготовил, такой дом большой выстроил, как придешь сюда, сама увидишь — словом, красота! Так что не горюй, Маруся, скоро опять вместе будем, Бог милостив и очень любит простых трудовых людей, мы для Него как дети любимые».

Проснулась в ту ночь, подушка вся мокрая от слез, а сама улыбаюсь, как только что мой Тимоша. Так вот и смирилась я, успокоилась. Правда, в церковь стала ходить не как раньше, только в праздники, а каждое воскресенье, и так мне там любо, будто в раю, в гостях у покойного мужа. Раньше-то не знала, как себя вести, как пенёк стояла, да вокруг смотрела. А теперь, встану у канунника, помолюсь от души за покойников моих, за Тимофея, за себя, убогую, и так хорошо становится, так светло на душе.

Не сразу всё Маруся рассказала за один присест, а по чуть-чуть — дел у крестьян круглый год невпроворот. Стал понемногу ей помогать, окуней ловил, картошку копал, огурцы помогал солить, а она все время при делах, только ни слова жалобы, ни укоризны, ни насмешки надо мной, городским неумехой. Я ведь в то лето разругался со всеми, обиделся, ушел из дому, а она меня пригрела, успокоила, примирила. Еще трижды приезжал к Марусе, а потом всё — умерла, а дом свой мне завещала. Когда народ из деревни стал разбегаться, оставшиеся там старички попросились ко мне в работники. Я тогда стал зарабатывать прилично, так что послал строителей своих, оплатил материалы, денег подбросил — так и появилась у меня «моя» деревня, только ездить туда часто не получается. Но уж как приеду, словно в райский дом к Марусе с Тимофеем в гости наведаюсь, но редко, очень редко.

Всё это промелькнуло в голове, выдавило слезу и улетело, оставив в душе теплое, сладкое «послевкусие». Взглянул в окошко иллюминатора, подумал, если мой офицерский ангел не оставил меня, где он сейчас, неужели там, снаружи, где мороз и ураганный ветер?

— Ну, а где же еще, — последовал тихий ответ Георгия, в котором уловил обычную иронию. — Впрочем, что нам с тобой эти материальные мелочи — температура, ветер, километры, часы?

— Тебе-то, конечно, — проворчал я. — А я-то еще мясной.

— Ладно тебе ворчать, «мясной»! — Опять почувствовал шутку юмора на невидимом лике того, к кому обращаюсь каждый день: «хранителю мой святый и покровителю души и тела моего». Через паузу продолжил: — Хорошо, патрон мой Платон, давай договоримся, если станет невмоготу, обращайся, подключу «режим вышеестественного состояния», так кажется, у вас говорят.

— Говорят… А знаешь, ангел мой святый, — меня озарил огонек внутреннего отражения, — вот сказал ты это, вроде бы для тебя ничего не стоящие слова, а мне стало гораздо легче. Спасибо тебе, друг!

— Полноте, работа у меня такая. Ты еще не самый нудный, бывали в моей карьере «мясные» и послабже. Так что и тебе спасиБог! Помочь тебе только в радость. А сейчас оглянись, увидишь кое-что из ряда вон.

Оглянулся и несколько оторопел: опираясь на плечо Сергея, сидевшего у прохода, покачиваясь, нависал над нами и отравлял благостную атмосферу полета Палыч.

— Не прикажете ли, друзья, — внес предложение Юра, — вышвырнуть пьяницу горького за борт? Он же своим амбре родину позорит! Наносит, так сказать, моральный ущерб репутации страны.

— Ничего с твоей родиной не будет! — возмутился Палыч. — Сегодня ее только ленивый не позорит. А раз так, значит, есть в том воля Божия, сермяжная правда жизни, тотальное смирение, так сказать. Да не волнуйтесь, я не с вами, я сам по себе. Как выйдем на асфальт аэропорта, так и пойду с котомкой по Святой земле один, как перст.

— Ладно тебе юродствовать, — пожалел Юра «пьяницу горького». — Не по чину сие. Так и быть, споспешествуй, сколько сумеешь.

— Спасибо, отцы и братья! — поклонился поэт-экстремист, не стирая с лица ехидную беззубую улыбку. — Вовек не забуду, если, конечно, вспомню.

— И как мне к этому относиться? — мысленно произнес я тому, кто летел снаружи, нимало не испытывая дискомфорта от ревущего ветра и арктической стужи за бортом.

— Не чли ли в Писании от Луки: «кто не против вас, тот за вас»? — раздался в правом полушарии мозга офицерский ответ. — У поэта-экстремиста тоже есть права на паломничество во Святую землю. Сдается мне, он получит пользы не менее вашего. Так что терпите и благодарите.

Последние слова ангела раздались в утробе моей уже в минивэне, осуществляющем трансфер от аэропорта до отеля. Таможню мы опять же прошли подозрительно быстро, мимо очереди, наверное, благодаря отмашкам дипломатическим паспортом Юры и его суровой внешности. Позже он расскажет, что ему довелось поработать по линии Интерпола и здесь и в сопредельных странах, так что для него все двери открываются на счет раз. Но в те минуты, напавшего на нас с Сергеем отречения от суеты, единственное, что занимало, вид из окна, который мы осеняли — мысленно, конечно, — размашистыми крестами. Так же, чисто автоматически, мы убеждались в том, что страна прибытия в основном пустынная, зеленые насаждения имеют искусственное происхождение, может поэтому апельсины на деревцах вдоль дороги воспринимались как неживые, как ёлочные игрушки, зато волны песка словно оживали под «белым солнцем пустыни», приглашая пройтись и утонуть в зыбучей топи мелкозернистого кварца.

Первое, что мы с Сергеем сделали, ввалившись в номер полупустого отеля — вышли на балкон и упали в кресла. Между бетонной стеной отеля и бирюзовым морем по-восточному лениво возлегал песчаный пляж. У кромки воды, в набегающей пене, бежали трусцой двуполые пары в плавках, в наушниках, за некоторыми неуклюже плюхали по мелководью собаки всевозможных пород. Средиземное море здесь называют «Медитирейниэм си», язык сломать можно. По ядовитому выхлопу, перебившему свежий морской бриз, стало понятно, что к нам подкрался поселенный в отдельном номере Палыч, но и он молчал, поглядывая на море одним глазом и записывая в блокнот рифмованные восторги с помощью второго. Сергей, пристыженный поэтом, взялся писать прозу, я же укорял себя за рассеяние, о котором предупреждал ночной полет, и взялся за четки.

Потом случилось купание в море, потом трапеза в ресторанчике, меню которого было написано по-русски, да и официантка недавно приехала из Подмосковья. От сытости и крепкого кофе приятно кружилась голова, от сильно перченой «рыбы святого Петра», в просторечье карпа, горел язык, а мы любовались крошечной березовой рощицей у фонтана, который облепили отроковицы, говорящие на суржике с вялым фрикадельным-фрикативным хэ. На предложение развлечься откликнулся только Палыч, да и то в издевательской манере рифмоплета-экстремиста, после чего девы с невысоким уровнем социальной ответственности, заблажили непристойным смехом и после каждый раз встречали наш путешествующий коллектив цитатами из Палыча, который в свою очередь «несколько усовершенствовал Маяковского в части стихотворения «Во весь голос»».

Дальше мы, сомкнув ряды, готовые к отражению любой провокации, двинулись марш-марш-левой вдоль по улице, в сторону от моря. На деревянных ограждениях открытых ресторанов, где из двадцати столов заняты лишь два-три, всюду висели надписи по-русски «только кошерная еда». Чуть дальше, в переулке, в мясной лавке обнаружили плотную толпу русскоязычных. Зашли, протолкались к прилавку, на котором расположились крабы, икра, свиная колбаса семи сортов, сало девяти сортов, разумеется, водка, жигулевское пиво — и над всем этим едва ли кошерным великолепием две полных дамы с потными лицами и чуть выпивший мужчина, отдыхавший в углу от дел насущных — к нему-то и направился наш Палыч, бросив через плечо «я на минутку».

Ни в этот день, ни в следующий мы его не видели. Как говорится, «вот и встретились два одиночества». Появился Палыч на третий день, как ни странно, свежий на вид, веселый с новостью: «Я тут с десяток аборигенов окрестил. Нашел православный храм и заманил нехристей!»

Ну а мы, среди сотни лавчонок отыскали большой торговый центр, накупили сувениров, зашли в кафе обмыть покупки, пообщались там с туристами со всего света. Возвращаясь домой, плутали узкими переулками с мусором по щиколотку. Набрели на большую семью чернокожих, ожидавших автобуса, спросили по-английски, как пройти к морю, но те хором крутили головами и лепетали, как предположил Юра, на эфиопском диалекте арабского языка. На вопрос, откуда в Израиле негры, он рассказал, что это чернокожие евреи, принадлежащие одному из колен израилевых, репатриированных из Эфиопии и Судана.

Через полчаса удалось выбраться из трущоб и дойти до морской набережной. Мы забрели в крошечную лавку, из которой метров за десять доносился аромат приличного кофе. В лавке хозяева устроили стойку, где разливали кофе из кофемашины. Держали заведение выходцы из Франции. Услышав русскую речь, принялись всячески нас издевать, на что Юра на хорошем французском провел воспитательную беседу, после чего двое молодых лавочников разом прониклись уважением и предложили на вынос свежий салат из креветок, фуагра, круассаны и кофе три раза — за счет заведения. Юра поблагодарил, взял со стойки пакет с ужином, но таки бросил на стойку три стодолларовых купюры, чем сокрушил нормандское чванство и как дядюшка Онегина «уважать себя заставил», по ходу движения в сторону отеля объяснив, что кроме высокомерия этих людей отличает параноидальная скупость, на чем можно играть, как на рояли.