Изменить стиль страницы

Наконец пришел черед Периклу сказать речь и толпа разделилась, пропуская его вперед. Я видел его первый раз в жизни и испытал сильное потрясение. Я ожидал увидеть высокого, важного мужчину, осанистого, с военной выправкой, и именно такого и увидел. Я проводил эту величественную фигуру взглядом, ослепленный излучаемым ей достоинством; он был облачен в сверкающий отполированный доспех, сверкающий, будто золото, а спина у него была прямая, как колонна. Рядом с ним семенил щекастый коротышка с головой странной формы и довольно тощими ногами, которого я принял за секретаря великого мужа, поскольку он имел при себе свиток. Эти двое подошли к гробам и величественный малый остановился. Я задержал дыхание в ожидании, что он сейчас заговорит, но он просто остался стоять, где стоял, в то время как толстячок взобрался на невысокий деревянный помост и прочистил горло — получилось похоже на блекот овцы на рассвете. Завывания и болтовня мгновенно прекратились, и тут до меня дошло, что мужик, которого я принял за секретаря — это и есть Перикл собственной персоной.

Едва он начал говорить, однако, как не осталось никаких сомнений, что он — это он; когда я услышал этот богатый, изысканный голос, сам он прямо у меня на глазах вырос на голову и потерял фунтов четырнадцать веса. Невероятно, какое воздействие голос человека оказывает на восприятие его облика. Помню, на Сицилии я знавал одного здоровенного мужика с поистине львиной гривой, но с дурацким тоненьким голоском, смешнее которого в жизни не слыхал. Прежде чем я услышал в первый раз, как он говорит, то всегда старался оказаться поближе к нему в строю, поскольку он выглядел как человек, чье соседство в бою никак не будет излишним. Как только он открыл рот, я пересмотрел это мнение и стал держаться от него подальше, потому что хорошо знал, что уродам уготован дурной конец.

О чем бишь я? Ах да. Перикл прочистил горло и начал говорить — и несколько минут все стояли как заколдованные. Но через некоторое время я стал ощущать странный дискомфорт от этой чудесной речи. Он говорил поразительно хорошо, даже я способен был это оценить; но при этом он, казалась, ничего на самом деле не говорил. Слова вроде как изливались из него, как у вода из тех чудесных маленьких ключей в горах после дождя, которая затем впитывается в почву, не оставляя после себя даже влажного следа. Особенно мне запомнился следующий фрагмент, который отсутствует в версии маленького стратега. Посмотрим, что вы сможете из него извлечь.

— Мужи Афин, — сказал Перикл. — Когда мы говорим, что эти славные герои пали за свободу, что именно мы разумеем под свободой? Свободу ли отдельного человека, свободу творить все, что ему вздумается? Та ли эта свобода, за которую храбрые мужи готовы бескорыстно положить свои жизни? Не просто ли это форма презрения к закону и вседозволенность? Нет, конечно же мы говорим о свободе нашего великого, вечного Города, который пребудет так или иначе, когда все мы давно умрем и будем похоронены! Ибо никто не может быть свободен, пока его сограждане в цепях, никто не сможет утверждать, что живет в свободном городе, если не каждый из его собратьев-афинян так же свободен, как и он. Это именно то, мужи Афин, за что наши товарищи пролили свою бесценную кровь, и эта свобода должна стать им памятником, когда все храмы Богов низринутся во прах, а статуи славных укроет песок времен.

Здесь я заканчиваю цитату, ибо знаменитый Перикл сказал всего лишь, что Город всегда будет здесь, а сразу после этого, что храмы в один прекрасный день падут, а статуи на рыночной площади занесет песком. Короче говоря, я пришел в крайнее замешательство; вряд ли можно назвать хорошим оратором того, кто позволяет аудитории терять нить, пока он говорит. Тем не менее публика внимала ему, разинув рот, будто это было какое-то послание богов, и я, помню, подумал, до чего же я, наверное, глуп, раз не уловил смысла.

Наконец блистательная речь подошла к великолепному, хоть и весьма смутному финалу, и пришло время вручения доспехов. Мы, дети, образовали очередь, в которой я занял место где-то ближе к концу, а к помосту со всеми предосторожностями выкатили большую телегу с наваленными в нее нагрудниками, щитами, шлемами и наголенниками. Двое мужчин откинули задний борт и начали разгружать комплекты доспехов, оглашая имена, а получатели удостаивались объятий Перикла (который опять сжался до состояния пухлого коротышки), и удалялись, погромыхивая, к своим родственникам. Прошло несколько лет, прежде чем я услышал свое имя; я набрал побольше воздуха, взмолился Дионису об удаче и потрусил к помосту. К этому моменту мужчины, разгружающие телегу, устали и хотели пить; они свалили на меня мой доспех и чуть не пинком послали в направлении Перикла, который попытался меня обнять и чуть не порезал руку об острый край моего новехонького щита. Сохраняя на лице выражения торжественного величия, он прошептал: «Осторожнее, жабенок ты неуклюжий, ты мне чуть руку не отрубил», наградил символическим объятием и тут же отпихнул. Я был сосредоточился на попытках удержать доспехи, что на обратном пути врезался в следующего ребенка и сбил его с ног. После путешествия, которое казалось дольше всех странствий Одиссея, вместе взятых, я вернулся на свое место в толпе, испустил вздох облегчения и разжал руки. Разумеется, раздался оглушительный грохот, и все, как один, повернулись и уставились на меня. С этого момента и навсегда я возненавидел доспехи, что впоследствии сослужило мне куда как добрую службу — вы убедитесь в этом в свое время.

Ну, через год или около того Перикл умер, как я уже говорил. Полагаю, что мне, как историку, следует считать встречу с таким важным человеком большой удачей, но я придерживаюсь иного мнения. По-моему, было бы гораздо лучше, если бы моего отца не убили, а мне не пришлось получать комплект брони за счет города. Подобное недостойное отношение можно оправдать тем, что хотя я в данный момент историк, тогда я им не являлся — в сущности, я даже не вполне уверен, что в те дни уже успели изобрести исторические сочинения — и потому мое видение ситуации сформировалось без участия необходимых инстинктов. Что касается самого Перикла, то мне удалось — весьма необычным способом — добиться того, чтобы та моя встреча никак не повлияла на смутный сверхчеловеческий образ его, хранимый мной по сей день. Коренастый толстячок с дурацкой башкой, убеждал я сам себя, не мог быть ни блистательным вождем, правившим Городом в канун войны со Спартой, ни порочным чудовищем, образ которого приходит на ум, стоит лишь услышать, как наши современники распевают пассажи из пьес Кратина после доброй пьянки. Эти два существа жили и по сейчас живут своими собственными жизнями, и этого факта достаточно, чтобы поверить во всю ту чепуху, которую в наши дни можно услышать от умников, толкущихся в Гимназии — о Бессмертии Души и Существовании Идеальных Форм.

В сущности, все эти воспоминания о прошлом сбивают меня с толку, и порой мне не удается примириться с тем фактом, что я сам присутствовал при многих событиях, которые нынче считаются достаточно важными, чтобы их увековечили на письме. Этому странному ощущению посвящен один из эпизодов «Одиссеи». Одиссея выбрасывает после кораблекрушения на некий блаженный остров далеко-далеко от всего остального мира — корабль его погиб, люди утонули, и никто понятия не имеет, кто он такой.. И вот он сидит такой в царском зале, поглощает овсянку и думает о своем, как вдруг певец заводит песнь о древней доблести, о легендарном герое Одиссее и падении Трои. Какое-то время нашего героя подмывает встать и заявить: «Это я!», но он передумывает; в конце концов, герой, о котором поют — кто-то другой, не он, сам он никогда не совершал деяний, приписываемых тому.

Давай уже, Эвполид, вернись к своей истории, пока в тебе еще сохранились хоть какие-то остатки вменяемости. Политика Перикла касательно Великой войны была так проста, что проще некуда; он сообразил, что поскольку любая битва между Афинами и Спартой на суше неизбежно закончится решительной победой спартанцев, то вычеркнуть битвы на суше из программы действий будет с его стороны весьма остроумным ходом. Поэтому, стоило только носку спартанской сандалии заступить за границу, он сгонял все население Аттики за стены Города и отправлял флот творить установленный законами войны хаос по всему принадлежащему Спарте побережью Пелопоннеса. Спартанская армия врывалась в Аттику как пес, преследующий кота, чтобы обнаружить, что кот взобрался на дерево и отказывается слезать. В итоге спартанцы развлекались как могли, вырубая только что достигшие зрелости оливы и выкорчевывая лозу, будто стадо диких свиней, и возвращались домой, оставив по себе ущерб, в пару раз меньший того, какой хороший шторм причиняет за в два раза меньшее время. Пока дань текла в Город, а зерновозы сражались за место в гавани Пирея, мы не испытывали никаких дурных чувств от ежегодного сожжения наших посевов — более того, люди, которые считали сельское хозяйство наукой, а не лотереей, заявляли, что эти процедуры позволяют избежать истощения почв и сулят невероятные урожаи после окончания войны. Не стоит и говорить, они преувеличивали, и ясно как день, что не будь Город так переполнен народом, чума унесла бы куда меньше жертв. Но в целом политика Перикла могла привести к победе, если бы у нас хватило терпения ее придерживаться, а сам бы он выжил.

С тем же успехом можно заявить, что мы могли бы собирать куда большие урожаи, если бы дожди шли почаще. Одна из природных черт афинянина — это отсутствие терпение и неугомонность, а если собрать всех афинян в мире в стенах одного города, эта черта становится гораздо заметнее, чем обычно. Другим последствием нашей скученности стало то, что все наличные афиняне принялись посещать Собрание и голосовать за то и за се, просто чтобы скоротать время. Первый раз за всю историю идеал, на котором основывалась наша демократия, был воплощен в жизнь; все граждане Афин собирались вместе и слушали ораторов — и результатом, разумеется, стал абсолютный хаос. Простодушные, прямолинейные жители аттической глуши внезапно узнали, как именно управляется их государство, и немедленно возжелали принять участие в этом увлекательном процессе. Даже Перикл не сумел бы удерживать сколько-нибудь продолжительное время под контролем пятьдесят с лишним тысяч мыслящих афинян.