Изменить стиль страницы

Этот новый политический стиль требовал появления новой породы политиков. Теперь, когда реальная власть принадлежала Собранию, не было особых резонов домогаться высоких государственных постов. Учитывая, что — как минимум в теории — любой афинский гражданин имел право обратиться к Собранию и предложить законопроект, вскоре стало очевидно, что путь в политику лежит через речи, произносимые как можно чаще и как можно громче. Кроме того, любой афинян имел право подать на любого другого афинянина в суд, а Афины накопили огромный объем законов, касающихся антиафинской деятельности, разработанных специально к выгоде политиков. К этому времени мы, афиняне, уже вполне развили нашу поразительную юридическую систему, в рамках которой все судебные решения принимались многолюдным жюри присяжных, состоявшим из нескольких сотен граждан; финальным штрихом, доводящим эту систему до совершенства, было введение оплаты труда этих граждан. Так возник профессиональный афинский присяжный, поднимающийся до рассвета, чтобы занять очередь на место в жюри. Если ему удавалось проснуться достаточно рано, он оказывался обеспечен самым высококлассным развлечением, предоставляемым выступающими, причем все представление ему оплачивали. Естественно, этот образ жизни оказался особенно привлекательным для более пожилых и менее активных членов общества, неспособных ни грести, ни копать, и они со всем тщанием уничтожали всякого, кто покушался разрушить их процветание, предлагая те или иные политические реформы. С другой же стороны, они были всегда благодарны тем людям, кто чаще прочих выдвигал обвинения, поскольку каждое выдвинутое обвинение приводило к необходимости созыва присяжных; в итоге самих активных обвинителей крайне редко обвиняли в чем-либо, даже если они оказывались кругом виноваты.

И вот так, более или менее, Афины пришли к самой чистой и современной демократической системе, какую когда-либо знал мир, в которой каждый имел право быть услышанным, законы были открыты для всех и никто не голодал, если только не был слишком горд, чтобы участвовать в угнетении собратьев-греков и юридических убийствах неудобных государственных деятелей. Побочные продукты этой системы включали совершенствование ораторского искусства и объединяющую все классы общества любовь к устному слову в его самых утонченных формах. Неудивительно, что мы превратились в нацию эстетов.

Единственной проблемой оставалась Спарта. С тех самых пор как Зевс, чье чувство юмора для смертных вообще не особенно понятно, поместил Афины и Спарту на одном и том же клочке суши, между ними шла война. Просить Афины и Спарту жить в мире — все равно что пытаться оженить день с ночью или заставить зиму заключить оборонительный и наступательный альянс с летом. Имея, без сомнения, лучшую сухопутную армию в мире, Спарта обыкновенно брала верх в этих войнах. Поскольку, однако, население Спарты было немногочисленным и большую часть времени проводило в своей собственной империи на юге Греции, напоминая поданным о добродетелях абсолютной лояльности, то спартанцы не были способны применить к Афинам сколько-нибудь серьезные меры — скажем, сжечь Афины дотла и засыпать пепел солью.

Спарта являлась номинальным лидером Лиги во время войны с персами, но как только стало очевидно, что разбить персов можно только на море, лидерство перешло к Афинам; поскольку же сразу после окончания войны спартанцы всецело предались жестокостям внутренней политики, то никак не могли помешать созданию нашей империи, процессу, который я только что описал. Впрочем, едва разобравшись с местными проблемами, они серьезно встревожились, ибо было очевидно, что как только Афинская Империя достаточно окрепнет, она использует каждую унцию новообретенного веса, чтобы размазать Спарту по земле, освободить все подвластные последней народы и устранить, наконец, единственное препятствие на пути полного господства над Грецией. В результате, проявив лицемерие, примечательное даже по их меркам, спартанцы объявили себя защитниками угнетенных и порабощенных и потребовали, чтобы мы прекратили выколачивать дань из союзников и распустили флот.

Вот так на одиннадцатом году моей жизни началась война Афин со Спартой. Одним из первых убитых на ней афинян оказался мой отец, отправившийся с экспедиционным корпусом в Потидею. К этому моменту Фемистокл был безо всяких сомнений признан мудрейшим и хитроумнейшим человеком в Афинах, за что и должен был понести неизбежную кару. Насколько я помню, он бежал из города, спасая свою жизнь, и тотчас же отправился ко двору Великого царя Персии, который отдал ему под управление город; если бы ему удалось хоть в какой-то мере обуздать свое хитроумие, то он, вполне возможно, дожил бы до старости. Однако избежать убийства ему все-таки удалось — он покончил с жизнью, упившись бычьей кровью, стильный до последнего вздоха. Некоторое количество чуть менее хитроумных афинян по очереди занимали его место, из которых, в частности, следует упомянуть храброго, но невероятно глупого Кимона, который и в самом деле верил, что целью существования Лиги является борьба с персами. Наконец, власть перешла к достославному Периклу — как раз тогда, когда прения со Спартой логически завершились войной.

Вообще-то именно Перикл вручил мне мои первые доспехи. Видите ли, в те дни действовал закон, что если отец пал на службе родине, то государство совершенно бесплатно обеспечивало сына комплектом брони; учитывая цены на бронзу, это было очень щедро, хотя и не очень тактично. После короткой трогательной церемонии стратег года произносил речь и вручал каждому из смущенных мальчиков по нагруднику, щиту и шлему. В то время стратега избирали, и власть Перикла зиждилась на его способности избираться каждый год — это был единственная государственная должность, сохранившая хоть какие-то остатки былой власти — поэтому он, естественно, должен был выжать все, что только можно, из речи на этой церемонии, проводившейся при всем афинском народе. Поскольку во мне ужа начал прорастать талант драматурга, я с огромным нетерпением и восторгом ожидал грядущее представление. Ибо я должен был оказаться в непосредственной близости к Великому Человеку: идеальная позиции, чтобы делать мысленные заметки о всех свойственных ему ужимках и странностях, с тем чтобы впоследствии с любовью воспроизвести их в драматической форме.

Помните, я упоминал одного маленького стратега, написавшего невероятно скучную и напыщенную историю войны, того самого, который думал, что перенес чуму? Ну так вот, не так давно я наткнулся на копию первой части его книги; я купил немного сыра и продавец воспользовался бессмертным трудом, чтобы завернуть в него головку — лишнее доказательство верности эстетических суждений аттических сыроторговцев.

Прежде чем бросить свиток в огонь, я просмотрел его и к своему изумлению обнаружил, что маленький военачальник включил в него речь Перикла, произнесенную в тот самый день. На самом деле он превратил ее бог знает во что, решив, что это самое удобное место для всех тех мыслей, которые Перикл произнес бы, будь он вполовину так умен, как маленький полководец; в итоге его речь ничем не напоминала ту, которую по моим воспоминаниям произнес сам Перикл; и я полагаю, что я прав, а он нет, поскольку это я на самом деле стоял там в первом ряду и впитывал слова с величайшим вниманием — по причинам, указанным выше. Но с другой стороны, моя память уже не та, что раньше. Тем не менее мне следует записать кое-что из что того, что я запомнил, просто чтобы избежать пропусков; тогда читатель, тоже присутствовавший при этом, сможет либо подтвердить мою правоту, либо рассказать всем своим друзьям, что Эвполид из Паллены — глупый старый осел, что вполне может оказаться правдой.

Я помню, что мы все отправились на общественное кладбище, которое лежало за стенами Города, и что это был исключительно жаркий для этого времени года день. На мне были мои самые лучшие одежды, волосы щедро умащены пахнущим подмышками маслом, и чувствовал я себя крайне некомфортно — мозги, казалось, поджаривались на этом масле — а вся церемония ничем не напоминала похороны. С одной стороны, в процессии было полным-полно женщин, завывающих, с расцарапанными до крови лицами, как и положено на похоронах; с другой стороны, присутствующие мужчины, казалось, рассматривают все происходящее, как своего рода гулянку, поскольку многие из них имели при себе фляги вина и кувшины с оливками и фигами; они болтали друг с другом, как на ярмарке. У края толпы сновали колбасники, при одном виде которых я ощущал голод (я любил колбаски), но никаких излишеств, конечно, позволить себе не мог, ибо предположительно скорбел. Дело обстояло так, что я не чувствовал особенной скорби, поскольку не мог увязать всю эту суету со смертью отца, и сама мысль о том, что его тело трясется в одной из больших кипарисовых долбенок, которые везли на телегах, казалась совершенно невероятной. Тем не менее, думаю, мне вполне бы удалось изобразить торжественность, если бы не мухи. Вонючее вещество на моих волосах привлекло, казалось, всех насекомых Греции; я отказываюсь верить, что кто-нибудь вообще способен выглядеть серьезно и хранить достоинство в самом центре густой мушиной тучи. Я старался изо всех сил, но в конце концов сдался и принялся разгонять их с удвоенной энергией.

Это странное ощущение — быть частью огромной движущейся массы людей; думаю, никогда до этого момента я просто не видел такого количества народа, собравшегося в одном месте. Это не то же самое, что театр, куда люди никогда не являются одновременно. Это выглядело так, как будто целый мир вдруг столпился на маленьком пятачке, причем одни был несчастны, другие веселы, а большинство, естественно, скучало и желало поскорее вернуться к своим делам. Когда мы подошли к кладбищу, я сообразил, что мне придется выйти перед всем этим народом, чтобы получить доспехи, и я печенкой чуял, что выставлю себя дураком — уроню шлем, щит у меня укатится прямо в толпу, как обруч — и на некоторое время впал в паралич от страха, как это умеют только маленькие, неуверенные в себе дети.