Изменить стиль страницы

Мне стыдно признаться, но к Клеону я испытываю сентиментальные чувства в старом демократическом духе, и мне трудно говорить о нем дурно, поскольку мало кто удостоился таких клевет, как он. Я не хочу сказать, что он был хорошим человеком — или хотя бы благонамеренным; напротив, он был самовлюбленным мегаломаном, причинившим Афинам неисчислимые беды. Но то же самое можно сказать о любом из государственных деятелей нашей долгой и славной истории, и поэтому указанные черты следует принимать как данность. Клеон, по крайней мере, придал этому отвратительному, отталкивающему спектаклю некоторое подобие стиля, и если бы не он, на его месте обязательно оказался кто-нибудь куда менее утонченный. Преступление, которое я не могу простить Клеону, было совершенно скорее против богов, чем против Города — он осудил комедиографа.

Говоря «комедиограф», я имею в виду Аристофана — самого бездарного человека из всех, удостоенных хором нашим щедрым народом; и Аристофан, безусловно, вывел свои нападки на Клеона далеко за грань терпимости. Речь не о том, что Аристофан говорил о нем в своих пьесах; Клеон был вполне способен снести шутку-другую, даже если это были дурные и бесконечно повторяющиеся шутки о виде и размере его репродуктивных органов. Скажу больше, я сам видел его среди публики во время представления одной из комедий Аристофана, целиком посвященной нападкам персонально на него, и могу заверить вас, что он получал от этой комедии гораздо больше удовольствия, чем я. Нет, разъярило Клеона то, что Аристофан болтал у него за спиной — на обедах, жертвоприношениях и агоре. По причинам, которые я так и не смог уразуметь, люди принимали за чистую монету все, что говорил Аристофан — и это несмотря на то, что любой, кто знал его хотя бы вполовину так хорошо, как я, не поверили бы ему, скажи он, что у вас два уха.

Так или иначе, факт остается фактом: Клеон осудил Аристофана, обвинив его в клевете на Город перед лицом иноземцев. Это ужасное обвинение, несмотря на то, что никто так и не удосужился толком его сформулировать; Аристофан предстал перед судом и был признан виновным. Он спас свою жизнь, но был подвергнут тяжелейшему штрафу, и с этого дня все комедиографы Афин избрали Клеона своей основной целью. Они не только атаковали его (это как раз было ожидаемо и вполне безобидно) — они прекратили все нападки на его соперников, что стало куда более серьезным ударом. Видите ли, до того дня никто даже и не думал оспаривать права комедиографа говорить что ему вздумается о ком ему вздумается — никто, начиная от богов и героев и заканчивая распоследним торговцем птицей, с охотой продающим поэту больного удода и не возвращающему ему ни гроша, когда тот сдохнет. Это был не менее как один из основополагающих принципов, и хотя я не знал комедиографа, который бы не впал в счастливый запой, узнав, что кто-то из его собратьев приговорен к смерти, покушаться на право слова одного поэта — это покушаться на права поэтов вообще. В сущности, этот инцидент можно легко уподобить персидскому вторжению — мы перестали грызться промеж собой и объединились против общего врага.

Естественно, впоследствии Клеон не совершал таких идиотских поступков, и через год все вернулось в нормальное русло. Вот только Аристофан из одного из многих комедиографов превратился в человека, которого пытался заткнуть Клеон, и посему все творения Аристофана по умолчанию стали считаться творениями. Это единственное объяснение блистательных успехов Аристофана на фестивалях — за вычетом полного отсутствия вкуса и исключительной предвзятости афинской публики.

Так вот, насчет Аристофана. Он старше меня на семь или девять лет и начал свою карьеру еще юношей. Его первая пьеса, «Бражники», была поставлена за год до того, как он достиг установленного законом возраста, достаточного для получения хора, и потому ему пришлось притворяться, что ее написал его дядя; получив же хор, он не замедлил раззвонить повсюду об истинном положении дел. Лишать его после этого хора было уже поздно, поскольку Комиссия по Пьесам и Военным Судам уже успела назначить спонсора, а в те времена никто не позволил бы лишить себя права финансировать пьесу. Это была великолепная система, как ни посмотри; Комиссия оценивала возможности граждан и публиковала список тех, кто достаточно богат, чтобы снарядить трирему или оплатить постановку пьесы. Богачи гордились, если им удавалось попасть в этот список (это был самый надежный способ показать всему миру, насколько ты богат), и система работала. Это был хороший способ вести дела — по крайней мере, куда лучше нынешнего.

Подозреваю, что если бы я познакомился с Аристофаном на агоре или на какой-нибудь встрече литераторов, то вполне поладил бы с ним, и вся моя жизнь пошла бы по-другому. Но свиделись мы с ним около Паллены, в окружении коз, хотя в тот день я не имел ни малейшего понятия, кто он такой. Мне тогда было девять, а ему, стало быть, пятнадцать или шестнадцать, и он, вероятно, как раз сочинял свою первую пьесу. Его отец владел полоской земли где-то в два с половиной акра в наших местах; их земли располагались главным образом на юго-востоке Аттики, и еще у них были какие-то владение на Эгине. В общем, Аристофану приходилось время от времени выбираться из Города, чтобы вполсвиста изобразить сельскохозяйственный труд; в эти дни, в рамках борьбы со скукой, он развлекался за счет соседей.

И вот как-то раз я пас коз на Гимете; я прятался от солнца под чахлым фиговым деревом — последним признаком того, что кто-то когда-то пытался облагородить эту бесполезную местность. На самом деле эти попытки имеют свою — и поскольку это история Писистрата, я имею все основания поместить ее здесь, как напрямую относящуюся к истории Афин. Писистрат, как вам известно, больше ста лет назад был диктатором Афин; он первым отчеканил серебряную монету и тратил государственные доходы на выделение безземельным беднякам небольших наделов. К тому моменту каждый клочок земли, на котором хоть что-то росло, уже кому-нибудь принадлежал; когда он запустил свою программу субсидий, вокруг не оставалось ничего, кроме голых скал. Нынче у него скверная репутация, поскольку он правил, не спрашивая мнения народа и облагал граждан налогами; но я взял на себя труд поподробнее разузнать о нем и смело могу заявить, что кабы не он, Афины были бы сейчас небольшой деревушкой, окруженной деревянной оградой.

Как бы то ни было, в один прекрасный день Писистрат поднялся на этот самый склон Гимета и увидел психа, который пытался превратить его в пашню. Он буквально пахал его плугом, но покамест ему удалось только перевернуть несколько булыжников, из тех что поменьше. Писистрат был впечатлен, человек пришелся ему по сердцу; он подошел поближе и завел разговор.

— Тяжелая работа, однако, — приветливо произнес диктатор.

— Да, — сказал тот человек, — это так.

— Так ты, значит, из тех, кому моя новая система дала шанс? — ободряющим тоном сказал Писистрат. — Что ты собираешься тут выращивать?

— В основном мозоли, — сказал пахарь, — а также боль и страдания, от которых этот козел Писистрат возьмет себе пять процентов. Что ж, по мне так пусть берет, сколько захочет.

Вернувшись в Афины, Писистрат первым делом снял налог с первопашцев, и это стало началом его падения. Чтобы покрыть возникшую недостачу, он повысил налоги на остальных до десяти процентов, и это так разозлило всех сколько-нибудь важных граждан, что до своего смертного дня он не знал ничего, кроме ненависти и обструкции.

На этом самом историческом месте и встретились в свой час мы с Аристофаном, сыном Филиппа. Я валялся на спине, закрыв глаза и размышляя о том, как прекрасно я бы сейчас себя чувствовал, если бы не пас коз, и вдруг кто-то сильно пнул меня в ключицу. Я открыл глаза и потянулся за посохом. Передо мной стоял какой-то высокий человек.

— Так, — сказал он. — Ну-ка встал. — У него был городской выговор, пронзительный и резкий, и мне он сразу не понравился. — Кто твой отец и из какой он демы?

— Эвхор, — ответил я, потирая ключицу. — Из Паллены. А кто спрашивает?

— Заткнись, — ответил незнакомец. — Я обвиняю Эвхора из Паллены в козокрадстве.

Я ни на грош ему не поверил, поскольку знал, что отец ни на что подобное просто неспособен. Он мог с одного взгляда опознать каждое из своих животных и знал их по именам, и если к нашему стаду прибивалась чужая коза, он прилагал все усилия, чтобы найти ее настоящего владельца; если же ему не удавалось этого, то он приносил ее в жертву Богам, созвав на пир всех соседей.

— Ты в этом уверен? — сказал я. — Назови своего свидетеля.

Это потрясло его, полагаю, ибо он не ожидал от ребенка такой осведомленности в судебных процедурах. На самом деле никакой особой осведомленностью в этих материях я и не отличался; эти слова были в ходу у нас в семье, и я брякнул первое, что пришло на ум. Так или иначе, незнакомец оглянулся кругом, будто в поисках вдохновения, и вышло так, что на глаза ему попался старый белый козел, которого я в свое время изберу председателем суда присяжных.

— Для начала, — сказал он, — сим я назначаю главным свидетелем обвинения Козла, сына Козла, из владений Писистрата. Вон того козла, который принадлежит мне.

— Нет, ты не прав, — сказал я. — Он принадлежит моему отцу.

— Молчи, маленький неуч, — сказал незнакомец, — или я засужу тебя за укрывательство краденого. — Тут, очевидно, в нем произошла какая-то внутренняя борьба, по результатам которой он решил немного сдать назад. — Я скажу тебе, что я сделаю, — сказал он. — Не хочу утруждаться судом; суды могут тянуться много дней и сеют вражду между соседями. Я просто заберу свое, а ты расскажешь отцу, как легко он отделался. Что скажешь на это?