Изменить стиль страницы

Конечно, все авторы любят аплодисменты; ничто во всем мире не сравнится с аплодисментами. Даже странно, какое воздействие они на нас оказывают. Вы можете быть позолоченным олигархом, вроде этого дурака Писандра и считать народ мусором; вы можете быть утонченным интеллектуалом — как Агафон или, скажем, Феогнид — заявляющим, что людям улицы чужда культура и они неспособны оценить ваши блестящие изыски — но единственным мерилом вашей работы является мнение гребцов, колбасников, банщиков, плотников, каменотесов, поденщиков и сборщиков оливок, заполняющих скамьи в Театре. Вы не знаете — и вам все равно — что именно вызвало их восхищение; это могли быть костюмы или игра актеров (не в моем случае, разумеется). Главное — это гром аплодисментов; это лучший из комплиментов, который способен сделать мир. Никто не считает среднего рыботорговца, цирюльника или птичника театральным критиком, однако же когда он хлопает в ладони или хохочет над шуткой про угрей, с который вы провозились всю ночь и все же остались недовольны, его мнение становится важнее суждений самого Кратина. Я все это к тому, что эти свинообразные сицилийские крестьяне разразились аплодисментами — да какими! — и честно скажу, я никогда в жизни не слышал ничего прекраснее. Они прыгали, свистели, орали и я совершенно позабыл о каменоломнях и стоял перед ними, сияя. Вышло странно, учитывая, что трагедия — не моя стезя, да и представление получилось, скажем прямо, посредственное.

Кузнец стукнул пару раз по наковальне молотком, чтобы восстановить порядок, и наступила тишина.

— Неплохо, — сказал он. — А теперь давай что-нибудь из Эврипида, а не то — каменоломни.

Никогда мне не доводилось встречать человека убедительнее его. По его лицу я видел, что он не блефует, и не мог придумать никакого выхода. И поэтому я сказал:

— Я ничего не знаю из Эврипида. Извини.

Аристофан издал какой-то скулящий звук и зарылся лицом в ладони.

— Кретин, — сказал он. — Это ты называешь хитроумием, да?

— Ладно, — сказал я, — почитай им из Эврипида, если такой умный.

Тут я вспомнил Зевсика и его декламации из «Персов». Если кто-то и мог бы нас спасти сейчас, то только он. Эта мысль ввергла меня в еще большее отчаяние, но лицо мое расплылось в улыбке, как всегда при воспоминании о дорогом идиоте.

— Над чем ты смеешься? — спросил кузнец.

Это навело меня на мысль. Я выпрямил спину и настроился на последнюю попытку.

— Над тобой, — сказал я.

— Надо мной?

— Да, над тобой, — ответил я. — И над всеми вами. Вы же бессмысленные создания! Боги в своей неизмеримой щедрости привели пред ваши очи двух величайших комедиографов, каких только видели Афины!

— И кто же вы такие? — спросил маленький старичок.

— Я — Эвполид. И если вы обо мне не слышали, то только потому, что в ушах у вас больше воска, чем нужно, чтобы снабдить свечами всю Сицилию. Я прямо отсюда это вижу. Вы вообще хоть когда-нибудь моетесь?

Ответом был взрыв хохота, и я понял, что у нас есть шанс. Я глубоко вдохнул и продолжил.

— Здесь перед вами, — сказал я, — не только бесцветный — прошу прощения, бессмертный — Аристофан, но и еще более бессмертный Эвполид, чье имя будут помнить в Афинах, когда труды Эврипида, Эсхила — и, разумеется, Аристофана — пойдут на кульки для рыбы. В вашем распоряжении оказались два гиганта комедии, и вы могли приказать им рассмешить вас до смерти или же послать их на смерть в каменоломни. И что же вы выбрали? Вы потребовали, чтобы вам декламировали трагедии! Господа — и я употребляю это слово авансом — не пытались ли вы также давить масло из винограда? Доить жеребцов? Позвольте нам вас рассмешить.

Радостные крики можно было расслышать на Наксосе, и я дал им хорошенько проораться. Затем поднял руку, призывая к тишине.

— Ну что, кузнец? — спросил я. — Что ты на это скажешь?

— Давай, вперед, — сказал он ровным голосом. — Рассмеши меня.

— Без проблем, — сказал я и прочистил горло. К несчастью, именно в этот момент в голове у меня образовалась полная пустота. Даже ради спасения жизни я не смог бы выдавить из себя и жалкого анапеста. Чтобы показать, в какое я пришел отчаяние, просто скажу, что схватил Аристофана за плащ и рывком поставил на ноги.

Надо иметь в виду, что Аристофан из тех поэтов, что предпочитают воск и стило; он мыслит письменно и безнадежен в импровизации. Но, полагаю, он понял, что это наш последний и единственный шанс, поскольку без заминки погнал какой-то диалог. Я узнал отрывок из его «Двух слепцов», которые, на мой взгляд, являются величайшей чепухой, которая только вываливалась со сцены на многострадальную публику. Так или иначе, слова прозвучали и мои мозги снова заработали. Когда подошла, как мне показалось, очередь второго собеседника, я встрял с парой шутливых строк, за которыми последовал парафраз того, что говорилось в пьесе, насколько уж я мог ее припомнить. Видимо, я все перепутал, потому что Аристофан уставился на меня с ошарашенным видом, и несколько ужасных мгновений я был уверен, что он уже не сможет продолжить, но он вдруг ответил мне остротой более-менее в рифму, и я понял, что он тоже принялся импровизировать. Я уже держал наготове две-три строки и мы постепенно начали набирать темп. Возникла, разумеется, небольшая проблема, поскольку каждый из нас хотел выставить собеседника простаком; в результате завязалась борьба, в которой в конце концов победил я.

Я и сейчас могу прочитать этот диалог по памяти, до последнего слова. Беседа шла между Эсхилом и Эврипидом, и они спорили, кто из них лучший поэт. Каждый из них прошелся по всем работам соперника, а затем они перешли к анализу ритма и просодии. Тут нам стало полегче, поскольку всегда можно было ввернуть пару цитат из их пьес, а тем временем придумать следующую остроту. Процесс увлек публику полностью, заставив их почувствовать себя завзятыми знатоками, и они следили за всей этой технической дискуссией, как школьники — и это говорило о том, что трагедию они действительно знали хорошо. Финал, как и все остальное, был моей идеей: Эсхил заявил, что эврипидовы ямбы сочинены настолько неопрятно, что можно вставить в любое их место любую фразу (например, «потерял горшочек»). Эврипид пришел в ярость и принялся швыряться самыми знаменитыми цитатами из своих пьес — теми, которые используются, когда надо подкрепить в споре какой-нибудь тезис , все равно какой. Я был Эврипидом, Аристофан — Эсхилом, так что все, что от него требовалось, это вставлять в цитаты «потерял горшочек». Моя же задача заключалась в том, чтобы из всех бессмертных строк Эврипида выбирать только те, которые можно подвергнуть такому надругательству — а это было, скажу я вам, непросто, поскольку прозвучавшее в его адрес обвинение в неопрятности стихосложения было — и есть — совершенно необоснованным. Тем не менее я справился, и наградой нам был такой заливистый хохот, которого Сицилия с тех пор и слышала ни разу — если, конечно, не учитывать человеческие жертвоприношения.

Кстати, ничего знакомого не заметили? А должны бы! Эта сцена была дословно воспроизведена моим дорогим другом Аристофаном, сыном Филиппа, в собственноручно им написанной и самой успешной из его пьес — в «Лягушках» заодно с безбожно перевранными остротами (в основном моими) насчет того, кто поедет верхом, которые он подает, разварив и покрошив, в виде диалога Диониса и Ксанфия. Наш прекрасный греческий язык содержит множество синонимов для выражения «вороватый засранец», но ни один из не кажется подходящим для описания глубины падения этого человека, поэтому я просто сообщаю вам факты, а вы вольны самостоятельно подобрать сообразные им эпитеты.

Когда хохот смолк и тех, кто совершенно обессилел, увели по домам, чтобы успокоить горячим вином и холодной водой, я повернулся к кузнецу и сказал: ну?

Он подумал минуту и ответил:

— Я лично предпочел бы что-нибудь из Эврипида, но, наверное, и так пойдет.

Неблагодарна доля комедиографа.

Мы, похоже, по-настоящему покорили публику, потому что между сицилийскими крестьянами — которые в обычных условиях не поделились бы даже перхотью с воротника — разгорелся спор, кто приютит нас на ночь, кто нас накормит, задаст корм коню, обеспечит нас в дорогу припасами и даже — невероятно! — деньгами. Аристофан напился до бессознательного состояния и приставал к дочери хозяина, так что в конце концов его едва не убили; я, в свою очередь, так вымотался, что мог только есть, благодарно улыбаясь, а потом уснул. Определенно, я слишком устал, чтобы бояться — каменоломни там или не каменоломни.

Перед тем, как я провалился в сон, ко мне подошел наш хозяин. Живописав в деталях, что с нами случится, если Аристофан еще раз хотя бы пальцем тронет его дочь, он рассказал, что один из соседей как раз вернулся с Элоринской дороги, и ехал он мимо некоего поместья с большим садом. Он задержался, чтобы спросить, что здесь произошло, и услышал, что произошла великая битва между афинянами и сиракузцами. Ну то есть не совсем битва, сказали ему. Около двадцати тысяч афинян укрылись в саду, но только шесть тысяч покинули его своим ходом; и эти шесть тысяч были тут же закованы в цепи вместе со своим стратегом Демосфеном, и скоро их погонят в каменоломни, где Демосфену отрубят голову, а остальные будут ждать смерти или продажи. Деньгами, отобранными у этих людей, наполнили четыре щита. Затем сиракузская армия отправилась разбираться с другим афинским войском, которым командовал знаменитый Никий.

Я гадал, что случилось с Ясоном из Холлиды, жив ли он. Если да, то ему не удалось сберечь мои деньги. Потом я подумал о предсмертных словах Калликрата.

— Почему они перестали стрелять и взяли их в плен? — спросил я. — Что сказали твоему соседу?

— У них кончились стрелы, — ответил хозяин. — Иначе бы они убили всех. Добрых снов.