Да, бесполезно сопротивляться. Меня тянет, притягивает к этому месту, к этому зданию, в котором она впервые за всю нашу поездку по Сирии и Ливану ночевала тогда одна, в отдельном номере.

…Курганов опустился на землю. Вот он, старый вокзал Дорсей с большими башенными часами в куполе и львиными мордами над огромными полукруглыми сводами окон. Вот он, вокзал Дорсей, и вот она, гостиница «Пале д′Орсей». (Вокзал бездействует — давно уже, наверное, не уходят с него и не приходят к нему поезда. Пусты перроны. Нет пассажиров. Может быть, даже рельсы заросли травой, а шпалы сточили черви.)

Вот здесь, на мосту Сольферино, стояла она в то утро, когда, проплутав всю ночь по Парижу, он, Курганов, вошел на рассвете третьего января в собор Парижской богоматери и, увидев, как исповедуется в боковом алтаре, как рассказывает о своих грехах молчаливому, грустному священнику молодая женщина, очень похожая на нее, на его жену, — увидев это, Курганов неожиданно для самого себя горько заплакал и, выйдя из собора, перешел на левый берег, и побрел по набережной к «Пале д′Орсей», и, подойдя к гостинице, увидел ее на мосту.

Она стояла на мосту одна. Сена текла к ней навстречу и исчезала за ее спиной. Она смотрела на серую воду, и на лице у нее было такое странное и необычное выражение, что Курганов даже остановился, хотя за две секунды до этого твердо решил, не обращая на нее никакого внимания, войти в подъезд гостиницы и быстро подняться на пятый этаж к себе в номер.

(«Увидев меня, она окликнула меня, — вспомнил Курганов. — Она назвала меня тем самым именем, которым когда-то в детстве называла меня рано умершая мать и которым она сама называла меня в первый год нашей жизни после свадьбы».)

23

Курганов неподвижно стоял в самом центре Парижа на набережной Анатоля Франса перед вокзалом Дорсей между мостом Сольферино и Королевским мостом.

Она подошла к нему. Подошла вплотную — и долго, молча, смотрела на него.

— Где ты был? — спросила она. — Почему тебя всю ночь не было в номере?

Курганов молча смотрел на нее. На ее лице было разочарование и тоска. И усталость. Не утомленность тем, о чем всю эту ночь думал Курганов, что гнало и гнало его дальше по пустынному ночному Парижу, что высекало из него бешенство и злость и одновременно рождало тупое бессилие и безразличие. Нет, это была не утомленность, а усталость — обыкновенная человеческая усталость (не физическая, а внутренняя, душевная), когда долго и бесполезно думаешь о чем-то, прикидываешь варианты, выбираешь, стараешься сделать предпочтение, но все равно ничего не можешь самостоятельно решить.

И еще на ее лице была горькая решимость довести до конца что-то начавшееся не сегодня, и не вчера, и не два дня назад, а гораздо раньше. Довести до конца не потому, что этого хочется, а потому, что формальная завершенность намерений в гораздо большей степени соответствовала ее жизненным правилам, чем естественная удовлетворенность желаний. Она будто бы решила исключить всякую личную активность из предполагаемых обстоятельств (пусть все будет так, как будет), словно хотела отдать свой завтрашний день во власть неотвратимости предстоящего (с судьбой не поспоришь). И в то же время она не собиралась возвращаться в свое неизменное прошлое. Ей хотелось, чтобы это прошлое изменилось, но только без ее участия, а само по себе или с чьей-нибудь помощью, которая не была бы для нее слишком обременительна.

— Нужно поговорить, — сказала она и медленно пошла мимо Королевского моста к мосту Карусель.

И что было самое странное — Курганов пошел за ней. Он ничего не сказал ей, не бросил ей в лицо ни одного оскорбительного слова, которые сотнями пронеслись через его голову в ту ночь. Он не ударил ее, не столкнул в Сену (хотя любой нравственный, а может быть, и уголовный суд оправдал бы его действия именно в это утро). Он просто пошел за ней в нескольких шагах сзади, еще совершенно не понимая этих своих шагов за ней. Его что-то повело за ней (какие-то давние ощущения). А может быть, он просто устал от бессонной ночи, чтобы серьезно разговаривать с ней, хотя понятия усталости в те времена для Курганова вообще не существовало.

Но скорее всего ему было интересно. (Будущий литератор, наверное, начинал просыпаться, рождаться, «ворочаться» в сознании и чувствах Курганова — и это требовало наблюдений за собой как бы со стороны, безотносительно к своему состоянию.) Ему было просто интересно узнать, что она может сказать ему именно в это утро, после этой ночи.

Она дошла до моста Карусель, остановилась, обернулась. Он подошел к ней, остановился. Она молча, не мигая, смотрела на него снизу вверх. Он молча, не мигая, смотрел на нее сверху вниз, понимая, что она ждет от него помощи — ждет, чтобы он своим вопросом помог ей растормозиться, перешагнуть через свою скованность, через молчание.

Но он ни о чем не спросил у нее. Ему не хотелось помогать ей. Он просто наблюдал за ней (и теперь уже как бы со стороны — и за собой). Он изучал ее (и, наверное, себя самого). Он ставил как бы психологический эксперимент над ее состоянием (а заодно и над своим собственным).

И, поняв, что он ни о чем не спросит у нее, что он ничем не будет помогать ей в это утро, она все так же молча отвернулась от него и пошла одна через мост Карусель на правый берег.

Он помедлил немного и тоже двинулся за ней, думая о том, что если бы он писал сценарий (или снимал бы фильм), в который нужно было бы вставить сцену о сегодняшнем утре, то это был бы неплохой кадр: печные трубы на крыше Лувра, голые ветки деревьев, пустынная набережная, вереница старинных фонарей на чугунных столбах, низкий каменный мост, полукруглые пролеты моста кирпичной кладки, свинцовая серая вода и одинокая женская фигура, медленно идущая через мост, а потом в кадре появляется одинокая мужская фигура, тоже идущая по мосту вслед за женской фигурой…

Пройдя по набережной Тюильри, они повернули направо и, обогнув павильон Флоры, вошли по авеню Лемоньер во двор Лувра. Был ранний час. Изредка попадались навстречу прохожие. В два ряда стояли вдоль тротуаров машины (в основном малолитражки). Белые мраморные древнегреческие статуи застыли на газонах около редких невысоких елей и сосен в своих неестественных, аллегорических, актерских позах. Голуби клевали песок под пролетами арки Карусель. (Голубь — по-французски «пижон», вспомнилось Курганову. Может быть, и я тоже пижон со всеми этими психологическими наблюдениями со стороны и экспериментами над самим собой — ну какого, спрашивается, черта я тащусь за ней?)

Она дошла до площади Пирамид и остановилась. Посередине площади стояла позолоченная статуя Жанны Д′Арк. Орлеанская дева сидела верхом на коне, держа в поднятой над головой руке знамя. (Вернее, не знамя, а копье с прикрепленным к древку полотнищем.)

Жанна была с ног до головы закована в латы. На голове лошади тоже был надет железный шлем. «Хорошо быть лошадью знаменитого человека, — подумал Курганов. — От сотен миллионов живших на земле людей не осталось никакого следа, а лошадь знаменитости тоже попала на пьедестал — надо же на чем-то сидеть великому человеку».

Площадь Пирамид была маленькая и квадратная. Первый этаж двух угловых зданий, находившихся на противоположной от Лувра стороне, сплошь состоял из арочных перекрытий. В своде каждой арки висел фонарь в круглом белом плафоне. Длинная вереница фонарей и арок, протянувшихся на одном уровне вдоль улицы Риволи параллельно решетке сада Тюильри, была похожа на шеренгу солдат, надевших на свои шлемы белую королевскую лилию вместо кокарды. «Все правильно, — подумал Курганов. — Орлеанская дева ведет за собой сторонников короля… А ее за это сожгли на костре. Все правильно. Кому делаешь добро, тот тебя и погубит».

Она вдруг резко обернулась. Глаза ее были переполнены слезами.

— Ты сам во всем виноват! — рыдающим голосом почти крикнула она. — Сам, сам!

Курганов молчал. Печные трубы на крыше Лувра делали музей похожим на крематорий.

Она вынула из кармана своего светлого кофейного пальто носовой платок и прижала его к глазам.

— Прости меня, Олег, — всхлипнув, сказала она. — Прости, если можешь…

Курганов молчал. На правом арочном здании, квадратным уступом обрезающем площадь Пирамид, было написано: «Режант-отель».

Курганов усмехнулся. Опять отель для значительных лиц. Как в Бейруте. Никуда не денешься.

Она вытерла глаза и спрятала платок в карман кофейного пальто.

— Надо возвращаться, — уже тише и спокойнее сказала она. — Сейчас придет автобус… Надо ехать на аэродром.

Она прошла мимо и по авеню Лемоньер пошла обратно к Королевскому мосту. Курганов повернулся и несколько секунд, стоя на месте, смотрел ей вслед. «И это мог бы быть неплохой кадр, — подумал Курганов, — Позолоченная Жанна верхом на коне со знаменем-копьем в руках… Шеренга арок с вереницей белых фонарей-лилий вдоль улицы Риволи… Широкие и пустынные аллеи Тюильрийского парка… Далекая игла обелиска на площади Согласия… Мраморные древнегреческие аллегории на газонах… Неподвижные машины вдоль тротуаров авеню Лемоньер… И одинокая женская фигура, медленно идущая к Сене на фоне арки Карусель… И двор Лувра в глубине — сквозь голые ветки деревьев… Типичный парижский пейзаж — деревья, а за ними старинное здание… И там Лувр в глубине со всеми своими башенками, карнизами, куполами и печными трубами, делающими его похожим на крематорий… И одинокая мужская фигура, застывшая на месте… Он смотрит ей вслед, а она медленно уходит от него — уходит на фоне Лувра, на фоне Тюильри, уходит на другой берег».

Все правильно, подумал Курганов. Это уходит от меня моя прежняя жизнь. Двадцать семь моих розовых и наивных лет, когда мне все удавалось с первого раза, с первого усилия, уходят от меня на противоположный берег реки.