Изменить стиль страницы

17

После полетов Федору Михееву нравилось бродить по заводу, по его цехам, вдыхать пропитанный запахами металла, масла, нагретой резины заводский воздух, прислушиваться к шуму, который давно не кажется ему беспорядочным: там сваривают силовые узлы фюзеляжа, а рядом автоматические сверла готовят сотни отверстий для заклепок; гудят электромоторы, вырываясь из баллонов, шипит сжатый воздух, стучат молотки. Порой в цехи доносится мощный гул испытываемого на стенде двигателя, тогда исчезают все остальные звуки.

Федор проходит по цехам и видит, как формируется крылатое оружие. Из цеха сборки стреловидная птица с высоким хвостовым оперением выкатывается на простор и попадает в руки летчиков: последний этап производства. Летчики заканчивают то, что начато умом конструктора и сделано руками рабочего человека. Готовую машину провожают сотни глаз, эти же глаза смотрят на летчика: не подведи! Испытатель на заводе свой человек и похож он больше на заводского техника, чем на летчика. В короткой кожаной куртке, он осматривает самолет, вникает во все детали производства, интересуется решительно всем: и качеством заклепок, и окраской самолета, и смотрит, нет ли царапин на плоскости. Летчик обязан знать все, и только при этом условии в кабине он спокоен, уверен в себе и в машине, когда поднимает ее на огромную высоту.

Непосредственно перед полетами Михеев на заводе не бывает. В такие часы он мысленно в кабине, в воздухе, ставит самолет в различные сложные положения, из которых нужно выйти при любых обстоятельствах… В такое время для него не существует ничего, что не имеет прямого отношения к машине, ждущей его на старте и к полету.

Когда полеты закончены и он чувствует приятную усталость, тогда он вновь готов часами наблюдать, как вырастает реактивный аппарат, снабженный пушками и снарядами, несущими гибель врагу, если враг появится в небе.

Федор пришел на завод тотчас же после войны, пришел в качестве летчика-испытателя. Другого для него ничего не могло быть. Другое было бы несовместимо с его натурой, с его желаниями.

Кончилась война, друзья рассеялись по стране. Но слова «один» для Федора не существовало. На заводе его любили, уважали, как на фронте, всегда, везде. Случайно он слышал сказанное про него: «удивительное сочетание в одном человеке стольких положительных качеств…», и это его смутило. В себе он не находил ничего особенного, просто всегда мечтал прожить жизнь честным человеком.

Был у него друг на заводе, летчик. Друг напоминал ему Астахова. Жили и летали вместе. Он погиб при испытании нового самолета. Полет на сверхзвуковой скорости… первая жертва на заводе, первый траурный день после войны. Министерство запретило летать, пока не выяснится причина гибели летчика. Это было нелегко сделать: от человека и самолета ничего не осталось, почти ничего… Конструкторы жили на заводе, прощупывали каждую деталь разбитой машины… Причина была найдена: сверхзвуковой волной сорвало фонарь кабины, летчик потерял сознание, истребитель взорвался от удара о землю. Еще один конструктор стал жить на заводе: нужна новая кислородная маска для человека, новый высотный костюм, гарантирующий безопасность. И то и другое было сделано раньше, чем можно было предположить… И опять полеты.

Теперь Федор не один: двое детей погибшего летчика с ним навечно. Была женщина… К счастью, не успел жениться. Студентка технологического института, практикантка на заводе. Он познакомил ее со своими детьми. Она прочитала ему лекцию о любви, о дружбе, о счастье и, между прочим, о великой ответственности, которую берут на себя лишенные здравого смысла люди, воспитывая чужих детей, вместо того, чтобы отдать их в более надежные руки, в руки государства. Когда она говорила, три существа, два маленьких и один большой, смотрели на нее широко открытыми глазами и ни один из них не понимал, о чем говорит эта красивая женщина. Большой все же понял и мог только сказать: «У ваших детей будет отвратительная мать. Я им сочувствую, так сказать, авансом». Больше эта мужская семья не видела женщины, ушедшей разгневанной.

Прошло полгода, как Федор с детьми вернулся из города, где похоронил фронтового друга. Полгода… Ему казалось, что это было вчера. Если бы не ребята, познавшие ласку матери, может быть, он и попытался бы бороться с собой. Может быть, но в этом уверенности не было. Как же это случилось? Он даже не может сказать, когда это началось. Два месяца отпуска провел он вместе с Таней, а вернее сказать, в ее квартире. Таня рано уходила с детьми надолго, и он, Федор, оставаясь один, перелистывал страницы альбома, долго всматривался в задумчивое лицо женщины, которая так много стала значить для него. Он вспоминал слышанные им раньше рассказы старых летчиков тридцатых годов про то, как жены погибших выходили замуж за их друзей летчиков, и это было чуть ли не традицией. Тогда эти рассказы вызывали у него улыбку, и все-таки в них было что-то волнующее, естественное и новое-новое. И это не казалось самопожертвованием ни с какой стороны. Это было похоже на великую дружбу людей опасной профессии.

Черт возьми, он начинает понимать, что так могло быть. Побеждала жизнь!

Когда в квартире не было Тани, он мысленно говорил с ней, не таясь, и ему было хорошо, пока другие мысли не возвращали его к действительности. Надо молчать и ни одним словом… Кто знает, не будет ли его признание и такое внезапное оскорбительным для Тани. Нет, совесть его была чиста. Он брал в руки другую карточку, ее мужа, Фомина. Умерший друг смотрел на него, как смотрел всегда живой: откровенно, прямо, с еле заметной доброжелательной улыбкой. Это был его друг, настоящий друг, и мертвый он призывал к жизни. Он всегда призывал к жизни! Мог ли он осудить его чувство? Никогда! Федор верил в это.

Когда Таня возвращалась с детьми с прогулки, Федор в разговорах с ней старался избегать всего, что могло походить на признание… Однажды он тихо подошел к открытой на кухню двери и смотрел на Таню, когда она готовила ужин, долго, пристально. Таня почувствовала этот взгляд и резко обернулась.

Федор вздрогнул, и она видела это… Секунду, две они смотрели друг другу в глаза, но за этот ничтожный промежуток времени одним взглядом Федор высказал ей все, о чем думал долго, что чувствовал, чем жил. Ему казалось, что Таня услышала его голос, увидела его душу, прочитала его мысли. Губы ее задрожали, и лицо стало вдруг испуганным, и только в глазах была мольба и немой укор и еще обида. Она выбежала в коридор, и ее отчаянный голос поразил Федора:

— Не надо, Федя. Слышишь, не надо…

Федор хотел бежать за ней, успокоить, что-то сказать, но он остался неподвижно стоять в немом оцепенении. Между ними как бы протянулась нить. Или она оборвется, или будет настолько прочна…

Таня вернулась через минуту и выглядела внешне спокойной.

— Извини, Федя. Я как-то все еще не понимаю себя и… и тебя тоже.

Она подошла к плите, отвернувшись от него. В голове Федора был спутанный клубок противоречивых мыслей, и, возможно, именно этот мысленный хаос привел его к решению действовать, действовать смело. Отбросить осторожность, благоразумие, сомнения, колебания… Жить, жить! Они имеют право на жизнь, черт возьми! Но тут же Федор отбросил эту мысль. Нет! Все что угодно, только не оскорбить Таню, не усложнять ей жизнь. Все это не просто, ох, как не просто!

Федор ругал себя, проклинал, страдал. Его натуре была чужда скрытность, искусственность, тем более ложь. Ему хотелось высказать ей все, что чувствует, о чем думает, чем живет в эти дни, и в то же время он знал, что не скажет, не посмеет, да и вряд ли Таня поймет сейчас, когда только что не стало любимого человека, насколько велико чувство Федора к ней.

До конца отпуска оставался один день, последний. Он прошел в сборах в дорогу. В этот день Таня была возбужденной, деятельной, но Федор видел, что это только внешне. Она часто обнимала детей и в этих порывах он угадывал ее истинное настроение: ей было тяжело расставаться. Он думал, что причиной этому могло быть только предстоящее одиночество. Она привыкла к детям, полюбила их, может быть, привыкла и к нему, как привыкают к любому живому существу, когда человек остается один…

Последний час на вокзале. Дети рассматривали картинки в журналах. Федор и Таня стояли рядом. Оба понимали, что, не сказав каких-то слов, они не расстанутся. Эти слова, еще неопределенные, волнующие и пугающие, как бы висели в воздухе…

— Я понимаю, есть известные принципы морали, чести, такта, которыми нельзя пренебрегать, но не могу я скрывать от тебя своих мыслей и чувств. Ведь ты мне друг, Таня?

Федор нервно мял в руках незажженную папиросу. Таня, растерянная и смущенная, стояла молча, как бы раздумывая… Вдруг она заметила на кисти руки Федора около большого пальца бледно-голубую татуировку: крылья, соединенные между собой пропеллером. Она не замечала этой татуировки раньше. «Господи, как мало я его знаю! — пронеслось у нее в мыслях. — Но разве мало? Он же весь на виду. Вот он, большой, сильный, с нежным сердцем и доброй душой, друг Дмитрия, ее Дмитрия… Что сказать, что ответить? Потом, потом. Может быть. Тогда почему не сказать это «потом?» Она нашла в себе силы улыбнуться.

— Такт и честь здесь ни при чем. Ты задал мне лишний вопрос: друг ли я тебе? Как ты сам думаешь?

— Извини. Если бы не мой отъезд, мы говорили бы о другом или во всяком случае было бы время… Поверь, мне нелегко…

— Ты уверен, что говорили бы о другом?

— Не знаю… Нет, не уверен.

— Друг ты мой! Мне труднее. У тебя дети, а у меня теперь ничего нет… Никого нет. Я одна, понимаешь, одна!

Она готова была заплакать, и ее слова доставили Федору невыносимую горечь, почти страдание.