16
Сегодня уже лучше. Прилично, во всяком случае. Сердце стучит часто, но не от болезни. Жить хочется. Радость таилась, пряталась где-то, а теперь нахлынула с удвоенной силой, вызывая беспричинную и, надо полагать, глуповатую улыбку. Он не пел раньше, разве что в компании. А жаль! Наверно, получится здорово, если в песне выразить рвущееся чувство радости. Астахов попытался запеть, импровизируя, усложняя мелодию. Получилось до ужаса смешно, и Николай быстро повернул голову в сторону двери. Вдруг услышат. Подумают, свихнулся парень. Что сейчас делается за окном? Оно закрыто шторой изнутри и снегом снаружи. Черт с ним, с бесполезным окном, но почему затемненный свет? Красноватый, как в дежурной комнате на аэродроме. Николай дотянулся до выключателя. Свет брызнул в глаза, и комната мигом преобразилась. Больно. Надо побыть под одеялом. Закрывать глаза не хотелось, они и так были закрыты слишком долго. Еще вчера его не волновало почти ничего, даже собственная болезнь, которая, казалось, отнимала последние силы, а вместе с этим и желание бороться с ней. Он как бы находился вне жизни, вне сознания. Почему вдруг сейчас такое жадное любопытство решительно ко всему, что видит, что чувствует, и все содержит в себе глубокий смысл и ничего второстепенного. Товарищи… Крупное лицо Ботова, Пакевин, Вася и бригадир из колхоза. Они были в поселке и тоже искали. Им пурга не страшна. Недавно лица мелькали, не оставляя следа в памяти, а сейчас всплыли. Залитая светом комната, веселые обои, коврик на полу. Но почему он один в комнате? Нет больных больше? Или он был так плох? Это кабинет, а не палата. Сдвинутый в угол письменный стол, лампа с громадным абажуром, книги, карандаши и толстое стекло. Портрет Ленина, маленький, скромный; и очень хорошо, что он здесь, в госпитале. Портреты висят и в клубе, и в столовой, но там они не вызывали у Астахова такого острого чувства. Астахов смотрит на портрет долго, пристально и, может быть, впервые так внимательно: глаза Ильича улыбаются и глядят в упор, умные, выразительные, чуть прищуренные.
Лицо Ленина на портрете удивительно спокойное, даже задумчивое, но сколько жизни, энергии в нем. И Астахову кажется, что вот-вот Ленин скажет: «Не теряйте ни минуты! В этом вся жизнь, вся радость жизни. Не теряйте ни минуты!» Захотелось встать и подойти ближе.
Астахов порывисто поднялся и сделал несколько шагов, но вынужден был ухватиться за спинку кровати: закружилась комната, портрет. Он глубоко вдохнул воздух, еще раз, потом освободил руки. Добро! В норме! Только слабость, но она не уменьшает острой радости: жив… жив и здоров. Не торопясь, он подошел к окну. Скрипнула дверь. Широко улыбаясь, Астахов глядел на сестру, потом инстинктивным движением рук подтянул кальсоны… До чего нелепо! Ужасный вид! Он бросился на кровать, укрылся одеялом.
Сестра смеялась без смущения:
— У нас к больным входят без стука. Кто разрешил вам встать с кровати?
Приятно было видеть, как маленькое круглое лицо пытается быть сердитым, серьезным.
— Но мне никто и не запрещал этого! Уверяю вас, сестрица, я здоров, совсем здоров.
— Сейчас увидим!
Сестра измерила температуру, пульс. Астахов молча наблюдал за ней, настойчиво, внимательно, чувствуя, что она вот-вот не выдержит его взгляда и этой паузы…
— Ну и…
— Поглядели бы вы на себя два дня назад!
— А что со мною было?
— Я бы не советовала вам еще раз приходить в госпиталь с таким диагнозом. Не вставайте! Сейчас придет с осмотром врач, потом друг ваш… Он нам всем здорово надоел.
— Кто? Врач?
— Друг, конечно! Мало дня, так он ночами звонит.
— Кто же это?
— Крутов, майор. На вид скромный, а нахальный…
Чудесный Вася! Много же надо времени, чтобы узнать человека! В памяти вдруг прозвучал далекий, наивный детский стишок:
Коль горе настанет и слезы польются,
Тот друг, кто заплачет с тобой.
…Прошло еще несколько дней возврата к здоровой жизни. Астахов уже знал все, что делается за стенами госпиталя. Его посещали товарищи, командир, подшучивали над его болезнью. Ангина. Заглоточный абсцесс. Легкое сотрясение мозга. Не много ли для одного человека.
Накануне выхода из госпиталя долго сидели вдвоем с Крутовым. Астахов по-новому присматривался к товарищу. Скромный, незаметный человек и очень честный, откровенный. Старый фронтовик, смелый, решительный в воздухе, прекрасный летчик, но неузнаваем на земле: мягкий, застенчивый, скромный. Но бывает вспыльчив… Впрочем, два-три резких слова и он опять спокоен. Очевидно, его жене легко с ним жить. Какая она, его жена? Может быть, совсем другая? Говорили о многом, о личном, интимном. Глубокое доверие питал Астахов к нему с первых дней пребывания на севере, только раньше они не были откровенны до такой степени, как сейчас. Астахов говорил о своих сложных чувствах к Полине, не скрывал прошлых сомнений (а, может быть, они еще и сейчас не совсем…), при этом старался быть объективным, насколько мог. Крутов слушал, заметно волнуясь, но Астахов не сразу понял причину его волнения.
— Верность, привязанность, взаимное уважение, — говорил Николай. — Черт возьми, когда-то я все это соединял в одно слово: любовь. Я любил и люблю и все же не знаю, что такое настоящая любовь! И можно ли любить не сомневаясь? Может быть, в старости? Вот ты женатый человек, и я не сомневаюсь в прочности ваших отношений, ваших чувств. Но не всегда же бывает так просто, как у вас. Вы оба хорошие люди и, очевидно, никогда не усложняли своей жизни и не упрощали ее. Ты упрекаешь меня в том, что я не умею бороться за свою любовь, не умею прощать, забыть. Может быть, ты и прав, но я в этом пока еще не разобрался. Думаю, что это не всегда так.
— Тогда почему ушла Полина? Ты сам говоришь, что любишь ее. Но этого мало: нужно забыть о ее прошлых ошибках и никогда, ни одним словом, ни одним жестом не упоминать об этом.
— Говорить проще, но попробуй пережить!
С этого и началось. Слушая друга, Николай увидел, именно увидел еще одну жизнь, еще одну любовь, которая оставила глубокий след в душе. Сколько таится в человеке своего, тайного, не известного другим и очень сложного! Ведь могло случиться, что еще год они летали бы вместе, жили и не знали бы столько друг о друге.
Вот почему Крутов избегал или во всяком случае не принимал участия в разговорах о женщинах! Оказывается не потому, что он уже скоро «оторвет средний лист своего календаря», что он отец семейства, или потому, что скромен (это, разумеется, тоже), а просто об этом трудно рассказывать, и трудно найти кому рассказывать. Астахов понял, что сейчас, рядом с ним, Крутов ощутил потребность быть откровенным (как и он сам), и не потому, что это «услуга за услугу»… Война. Следы прошлых лет. И долго они еще будут. Василий рассказывал, иногда смущенно улыбаясь, как бы стесняясь своих слов, своих чувств…
— Мы знали друг друга почти с детства. Учились в разных школах, но это не мешало нам быть вместе: самодеятельность, школьные вечера, танцы, лыжи и просто вечера. Родители были снисходительны, они не хотели замечать нашего возраста. Юность! Сколько еще будет такой любви! Наши родители ничего не знали, пока нам не стукнуло по восемнадцать. Я заканчивал аэроклуб, она техникум. Никогда мы не спрашивали ни у себя, ни у других, что такое любовь. Она была рядом, в нас. Когда случалось не видеть ее день или вечер, я страдал. Она тоже. Мы бежали друг к другу, забирались в глухие места и просиживали до рассвета, мечтая, целуясь. Подумать только! Когда она, бывало, взглянет на кого-нибудь другого, как мне казалось, с большим вниманием или станцует с другим, у меня сердце сжималось от ревности; впрочем, я знал, что она тоже страдает, если я не был с нею. Да мы не могли и думать о ком-нибудь еще. Это казалось нам не только преступлением, но вызывало чуть ли не отвращение.
Помню, однажды я вынужден был проводить одну девушку, которая была в числе заводской делегации в аэроклубе. Ночь. Она привела меня в садик около ее дома, целовала как-то непонятно, задыхаясь, и все твердила: «Ну же… ну!» Я ушел, испугавшись того нового и оскорбительного, что мною еще не было испытано. Целый день я ходил с виноватым видом, хотя вины моей не было, но она могла бы быть, будь девушка чуть повзрослей, поопытней. Эта мысль выводила меня из равновесия.
Как-то мы были в деревне на свадьбе у подруги Веры. Когда кончилась пляска, нас положили в одну кровать в отдельной комнате. В деревне все просто. Мы лежали притихшие, боясь прикоснуться друг к другу. Ощущение необычного, страшно волнующего кружило нам голову, и в то же время мы оба были полны неведомого счастья. Мы шептались, ни на секунду не забывая о близости наших тел. Честное слово, мы были детьми, в руках которых было что-то хрупкое, очень дорогое, к чему нельзя грубо прикасаться… К утру мы вздремнули, но, кажется, я тут же проснулся, почувствовав под своей рукой тепло ее ноги. Мы лежали, не раздеваясь. Знал бы ты, как осторожно я убрал руку, чтобы не разбудить, не оскорбить. Она не открыла глаз, хотя я чувствовал, что она не спит и только боится пошевелиться… Потом все было по-прежнему, но мы уже не могли забыть этой ночи, и нам казалось, что она связала нас навек. По существу так оно и было. Жить друг без друга мы не могли. Я окончил школу инструкторов летчиков и уехал. Рассказать, что я чувствовал один, без нее, невозможно. Ты поймешь, когда я скажу, что через месяц она приехала ко мне совсем. Не существовало в природе силы, способной разъединить нас. Мелкие ссоры не в счет. Желание подчинить себе волю другого порой было до нелепости велико, и у нее это проявлялось в большей степени. Как правило, я уступал, и эти раздоры только увеличивали нашу любовь и веру в нее. Подчеркиваю это слово: веру. Это чувство должно быть не в меньшей степени, чем любовь, но это я понял гораздо позже.