Изменить стиль страницы

— И где же Джугашвили? — поторопил стоящий рядом Лобачев.

— Предчувствие, к несчастью, меня не обмануло. Наступление снова не удалось. Войска начали отход. Некоторые подразделения попали в окружение, в том числе и батарея старшего лейтенанта Джугашвили. Потом разведчики узнали, что он сумел отбиться от немцев и с двумя бойцами ушел в лес. Я дал задание партизанам разыскать эту тройку. Сформировал батальон добровольцев, послал в лес. Искали до тех пор, пока не поступило проверенное донесение, что Яков Джугашвили схвачен. Вот такие дела… Доложат Сталину. Не знаю, как мне аукнется… Не уберег…

Принесли радиограмму из политуправления фронта. В ней сообщалось, что в 16-ю армию едут писатели Шолохов, Фадеев и Петров.

— Ну, Алексей Андреевич, будем принимать дорогих гостей, — обратился Лукин к Лобачеву. — Событие для нас, прямо скажем, большого масштаба.

— Событие, конечно, — согласился Лобачев. — Да обстановка не совсем располагает. Встретить бы как положено, по всем статьям, а тут на счету каждый час, да что час — минута!

— И все равно, это для нас — большая честь, — сказал Лукин и кликнул адъютанта: — Клыков! — тот явился мгновенно. — Скажи-ка, Миша, читал ли ты роман «Тихий Дон»?

— Читал, товарищ командующий. Прекрасная книга.

— Верно! А «Разгром» Александра Фадеева?

— А как же. Левинсон и Морозко…

— Молодец! А вот «Двенадцать стульев»?

— Это про Остапа Бендера?

— Точно, про великого комбинатора. Так вот, писатели — авторы этих книг — сейчас приедут к нам в гости. Найдем чем встретить?

— Сообразим, товарищ командующий.

Когда адъютант вышел, Лукин повернулся к Лобачеву.

— Я очень люблю Шолохова, — заговорил он, и глаза его потеплели, засветились каким-то особым «домашним» блеском. — Особенно «Тихий Дон». Между прочим, Алексей Андреевич, Шолохов в этом романе про мою дивизию пишет.

— Как это?

— А ты вспомни боевые действия двадцать третьей Усть-Медведицкой, Заволжской дивизии. Так ведь этой дивизией я в Харькове командовал.

— Едут! — сообщил адъютант.

Все, кто были в штабе армии, вышли встречать писателей. Стоял полдень. Жаркие лучи июльского солнца нещадно жгли землю, не встречая на своем пути ни одного даже малого облачка. Еще издали увидел Лукин клубы пыли и с тревогой посмотрел на небо — не ровен час налетят стервятники.

Подъехала машина. Из нее вышли Шолохов, Фадеев, Петров и сопровождающие их работники политуправления фронта.

Шолохов первым спустился в землянку. Небольшого роста, в гимнастерке, туго перетянутой ремнем, с четырьмя шпалами в петлицах. На голове — сдвинутая на затылок пилотка. Ладный и собранный, он сразу стал центром внимания. Взгляд его чуть дольше задержался на лице командарма, безошибочно выделив его из всех присутствующих. Немного помедлил, прежде чем начать беседу. Писатель видел перед собой человека, ответственного за судьбу десятков тысяч людей, за положение на фронте, и хотел понять, что за человек перед ним. А генерал, глядя на известного писателя, чувствовал, что ему предстоит отвечать на вопросы, волнующие их обоих, дать анализ и оценку обстановки. Шолохов был мрачен.

— Почему отступаем, генерал? — угрюмо заговорил он. — До войны много шумели о том, что будем бить врага на его же территории малой кровью!

— Серьезных причин много, Михаил Александрович. Дело историков после войны разобраться и подвергнуть анализу то, что происходит сегодня. А сегодня нам не хватает танков, авиации, вооружения, хорошо обученного пополнения. Бойцы и командиры сражаются не щадя жизни, как и учили их до войны. Нет числа геройским подвигам. Мы делаем все, что в наших силах и сверх наших сил. Но не так все просто на войне, Михаил Александрович. Самые первые дни войны показали, что учения в мирных условиях далеко не соответствуют тому, что происходит в современном бою. Народ наш проявляет чудеса героизма, но пока превосходство противника очевидно. К нам прибывает новое пополнение, и я с болью в сердце бросаю его в бой, как солому в печку. Пополнение прибывает необстрелянным, плохо обученным, психологически не подготовленным к войне. В этом одна из причин, почему мы несем сейчас такие потери.

Командарм был взволнован. Обычно Лукин не скрывал своих мыслей и сейчас говорил откровенно, тем более, что слушателем был его любимый писатель.

— Но признайтесь, дорогие товарищи писатели, что и ваша доля вины есть в том, что сейчас происходит. Разве советская литература все сделала до войны в военно-патриотическом воспитании, особенно молодежи?

Шолохова этот упрек, видимо, задел. Он изменился в лице, прикурил папиросу, нервно чиркнув спичкой.

— Возможно, вы и правы, Михаил Федорович, — угрюмо проговорил он. — Даже наверняка правы. Все мы в чем-то промашку дали. Да не время сейчас искать виноватого. Вы верно сказали: историки после войны разберутся, а сейчас воевать надо, фашистов бить. И тут уж никакими причинами нельзя оправдываться.

— Несмотря ни на какие испытания, лишения, беды, у меня лично, Михаил Александрович, да и у моих боевых товарищей, — повернулся Лукин к Лобачеву и Шалину, — нет никакого сомнения в нашей окончательной победе.

Расставаясь, Лукин и Шолохов договорились встретиться после победы.

— А что, Михаил Федорович, приедете после войны в Вешенскую? Места у нас на Дону отменные. А охота, рыбалка!

— Не терзайте душу, Михаил Александрович.

— А что, наловим чебаков, костерок соорудим на берегу, ушицу по-казацки… Вспомним этот жаркий день под Смоленском, и горечь отступления, и слова ваши, уверенные в обязательной нашей победе. Приедете?

— Даю слово, — пожимая руку Шолохову, пообещал Лукин.

Когда-то сбудутся их мечты? Как далека была от пылающего Смоленска нарисованная великим писателем картина из будущей встречи на берегу Дона…

Писатели уехали, а Лукин и Лобачев долго еще смотрели им вслед.

— Вот ведь совсем короткая встреча, а разве забудется? — проговорил Лукин. — Разбередил Шолохов душу. Словно свежего воздуху вдохнул. Охота, рыбалка, костерок… — Но постепенно лицо Лукина становилось суровее. Мысли командарма возвращались к суровой действительности.

22 июля военный совет Западного направления доносил в Ставку:

«В Смоленске седьмой день идет ожесточенный бой. Наши части на утро 22 июля занимают северную часть города, вокзал на северо-западе, сортировочную станцию в северо-восточной части города. По показаниям прибывших вчера пленных, город завален трупами немцев. Наши части понесли также большие потери. Фактически остались и сражаются неполные 129-я и 152-я стрелковые дивизии».

Бои в Смоленске, хотя и в небольшом масштабе, стали как бы прообразом будущих боев в Сталинграде. Героически бились наши стрелки и пулеметчики, минометчики и связисты. На самых опасных участках были коммунисты, политработники. Личным примером они воодушевляли бойцов, вели за собой.

Когда в уличном бою возле рынка группа наших бойцов оказалась отрезанной от 480-го полка, секретарь партбюро полка старший политрук Ткаченко отобрал добровольцев и повел их на выручку товарищей. В ходе боя несколько раненых бойцов и парторг были захвачены фашистами. Пленных увели в маленький домик за железнодорожной линией. Комиссарская звездочка на рукаве гимнастерки привлекла к Ткаченко особое внимание фашистов. Начался допрос. Ткаченко молчал.

— Коммунист? Комиссар? — ухмылялся гитлеровский офицер, тыча пальцем в звездочку.

— Коммунист. Комиссар, — ответил Ткаченко и, отдергивая руку, добавил: — Больше от меня ничего не добьетесь.

Его страшно избили, бритвой обрезали губы. Он молчал. Когда гитлеровцев отбросили на южный берег и освободили пленных, бойцы подобрали еле живого Ткаченко.

Перед отправкой в госпиталь командарм пришел навестить Ткаченко. Старший политрук лежал на носилках. Лицо его было перевязано бинтами, глаза лихорадочно блестели.

— Крепись, брат, еще повоюешь, — тихо говорил Лукин. Ткаченко утвердительно моргнул ресницами.

Командарм долго не мог успокоиться. Вернувшись в штаб, он долго молчал, рассеянно отвечал на вопросы Лобачева.

— Звери! Изверги! — повторял он. — О каких гуманных законах ведения войны можно говорить!

Лобачев и Сорокин уже знали о Ткаченко и молча слушали командарма, давая ему возможность успокоиться.

— Уничтожать каждого фашистского гада! Уничтожать! Каких замечательных людей из строя выводят. Вы уж поговорите со своими политработниками, ведь в самое пекло лезут.

— Вы правы, Михаил Федорович, — вздохнул Сорокин. — Только за последние два дня мы потеряли сто восемь политработников. Погибли батальонный комиссар Поскребышев, старший политрук Батманов… Многие из них заранее знали, что идут на верную смерть, однако шли без колебаний. Но как уберечь их, Михаил Федорович? Обстоятельства, сами знаете…

— Все понимаю, Константин Леонтьевич. Я не о тех обстоятельствах, когда люди обязаны проявлять стойкость, бесстрашие, презрение к смерти. Такие подвиги надо поднимать на щит, учить на таких примерах людей. Что вы, впрочем, успешно делаете, — чуть успокоившись, говорил командарм. — Я против неоправданного риска, показной храбрости… Ведь есть же в армии случаи, когда такие «храбрецы» и сами погибли бесславно, и людям никакой пользы не принесли. Вот против этого надо бороться.

— Стараемся, Михаил Федорович, — словно оправдываясь, говорил Сорокин. — Вот сегодня одернул такого «храбреца», а он в ответ: «Простите, товарищ бригадный комиссар, вы, что же, требуете, чтобы я отсиживался в укромном местечке, уклонялся от боя? Могу же я распоряжаться своей жизнью?» Можете, говорю, но при этом знайте, что ваша жизнь принадлежит прежде всего партии, народу, нашей армии и вы не имеете права погибать безрассудно. Умирать надо тоже с пользой для общего дела.