Изменить стиль страницы

Раненого или плохо положили, или носилки оказались коротки, но его ноги торчали из-под одеяла — одна в облепленном присохшей грязью ботинке, другая разутая и без носка. Босая нога была наспех перевязана, и по бинту расползлось большое темное пятно с розовыми краями.

Санитары перестали звякать за моей спиной, и я расслышал слабый звук — будто где-то поблизости редкие капли падали из протекающего крана в раковину, но тут же мои глаза углядели расползшуюся по кафельному полу под пяткой раненого густую лужицу. Забыв про плечо, я резко повернулся и чуть не охнул, так его рвануло изнутри. Санитары кончили питаться, и один из них вековечным испанским жестом вскинул бутылку вверх дном, и вино, булькая, полилось ему прямо в горло, не попав на подбородок и даже не замочив губ.

Любопытно, откуда взялись эти сволочи? Безусловно, они не нашей бригады, у всем известного добряка и притом блестящего организатора Хейльбрунна не смогли бы прижиться этакие бесчеловечные твари. Их и в конюхи взять нельзя, не то чтоб допустить ухаживать за ранеными. А на вид люди как люди, и не анархисты даже, во всяком случае, никаких внешних черно-красных признаков, разве что кожаная фуражка, анархисты обожают их…

Еще сдерживаясь, хотя злоба вскипала во мне, я по-французски, но для понятливости вставляя, когда они попадали на язык, испанские слова, вопросил, почему это раненый — este camarada herido — валяется на полу и кровь — la sangre — течет из его pierna, а они — ellos — со всеми своими красными крестами — con todos estés cruzas rojos — вместо того чтобы вызвать врача и оказать помощь, расположились поесть?

В противоположность мне, вклинивая в испанский французские слова, шофер без тени смущения пояснил, что этот милисиано чужой, не из нашей бригады, что она сейчас, как я сам, наверно, знаю, не в бою, и ее санитарная служба тоже имеет право отдохнуть, но что им пришлось отвезти на фронт, в бригаду Нино Нанетти, товарища Хулиана, потому что он обещал помочь тамошнему доктору в одной трудной операции, а оттуда товарищ Хулиан приказал им забрать этого их раненого, которым некому было заняться. Но когда они приехали, час еды уже прошел, почему ж им было не позавтракать, ведь рана у этого человека в стопу и сквозная…

Я не дал ему разглагольствовать дальше. Сердце мое бешено заколотилось, в висках застучали молоточки, а проклятое плечо задергало хуже, чем ночью. Вне себя орал, что они, все трое, настоящие гиены, хуже всяких фашистов, и что если раненый сию же минуту не будет перевезен и уложен в постель, то я их как собак пристрелю.

Я был в таком озлоблении и так яростно изрыгал бессмысленные ругательства и угрозы, а кроме того изловчился левой рукой — пребольно толкнув себя при этом под прибинтованный к ребрам локоть — вытащить парабеллум и до того остервенело размахивал им, что санитары засуетились и, раньше чем из внутренних помещений выбежал на мои вопли незнакомый заспанный врач, уже потащили носилки с насмерть перепуганным виновником скандала в операционную.

От резких ли телодвижений или от волнения, но руке стало хуже, и я провел ужасную, насквозь бессонную ночь, а утром ко мне зашел Хейльбрунн, приветливо поздоровался И своим переламывающимся голосом предложил мне, раз я уже могу вставать, переселиться в помещение штаба. Завтра все до одного врачи и почти вся обслуга выезжают с бригадой на большое расстояние, и квалифицированной медицинской помощи я здесь все равно не получу. Некому будет лечить меня и в Фуэнкаррале, однако в привычной обстановке я, безусловно, почувствую себя спокойнее.

Радостно согласившись, я хотел было пожаловаться Хейльбрунну на творящиеся в его отсутствие безобразия, но какое-то сложное чувство удержало меня. Почему-то мне вдруг вообразилось, что Хейльбрунн хотя и скрывает это, но уже знает обо всем, однако находится не на моей стороне, даже недоволен мною; уж не желанием ли избавиться от сующего нос не в свои дела и много себе позволяющего пациента подсказана ему и сама идея моего переезда в Фуэнкарраль?

Как бы там ни было, а за двое суток до Нового года я снова, но на положении выздоравливающего, оказался в штабе бригады. Так как боли неизвестно почему не ослабевали, я большую часть времени проводил лежа на продавленном клеенчатом диванчике в коридоре второго этажа у дверей в комнату Лукача; поселиться как раньше вместе с ним мне мешала боязнь, что преследующей меня по ночам непреодолимой бессонницей я буду беспокоить его.

Бригада в основном уже перебазировалась. За нею перекочевал и штаб. Кроме Лукача, Белова и меня в фуэнкарральской вилле оставался лишь Бареш с частью охраны, два телефониста, а также Пакита с подругами.

Тридцатого, во второй половине дня, собрался и Белов. Вместе с ним отбывал Бареш, последние бойцы охраны и телефонисты. Перед тем как садиться в машину, Белов постучался к Лукачу, а выйдя, задержался подле меня.

— Еще одно несчастье у нас, Алешка. Тимар ранен. Надолго потерян ценный работник. И глупо-то как. Там, в местах для нас новых, настоящего фронта, понимаешь ли, до сей поры нету. Известно только, что такой-то населенный пункт — у нас, а такой-то — у фашистов. Но между ними пусто — ни тех, ни других, ничья земля. Война прошла лишь поперек шоссе: на определенном километре имеется республиканский патруль, супротив, метрах в трехстах, а то и в пятистах — ихний; порой и баррикады из мешков с песком нет или сторожки. Тимар ехал в Бриуэгу, где назначено быть штабу бригады, да, видно, шофер не там свернул. Едут, едут — нет и нет Бриуэги, и спросить некого. Наконец завидели впереди пост. Приближаются. Те выходят на дорогу, поднимают на вытянутых руках винтовки, требуют, как положено, остановиться. Уж совсем немного до них осталось, и вдруг шофер Тимара пригнулся за рулем, — «фачистас!» — кричит. Не успел Тимар сообразить, что происходит, шофер, не сбавляя ходу, как крутанет — на два колеса «рено» встало — и давай драть обратно, да еще кидать машину то вправо, то влево, чтоб из-под прицела увильнуть. И было ускользнули: фашисты-то сначала опешили. Но одна посланная вдогонку пуля, из положения «лежа», надо полагать, пробив кузов и подушку, попала, и прескверно — через зад вдоль берцовой кости прошла и в колене застряла. Хорошо, если Тимар хромым навсегда не останется… Мне, однако, пора. Помни: с завтрашнего дня здесь за исключением тебя и девчат ни души не останется. Советую с вечера держать ворота и дом на запоре, дабы к вам кто не залез. Затем, прощай.

Белов расправил под поясом френч и заторопился к лестнице, деревянные ступеньки ходуном заходили под ним.

А утром пришло время проститься и с Лукачем. Снеся чемодан вниз, он вернулся, надел шинель, повесил палку на локоть и, держа фуражку за козырек, подошел ко мне.

— Вы с детства по заграницам жили и, возможно, не знаете, что был такой русский обычай — перед дорогой обязательно присесть… Ах, знаете? Тогда, дайте-ка я у вас в ногах сяду. Надеюсь, когда вернемся, застать вас в более или менее нормальном виде. Я условился с Пуччолем — ему оттуда придется в Мадрид за медикаментами гонять, — что-бы он всякий раз к вам заворачивал. Плохо вы, ничего не скажешь, Новый год встречаете, а он ведь юбилейный — в нем исполнится двадцатая годовщина Октября. Мы-то, лучше и не придумаешь, в бою его встретим. Однако не огорчайтесь слишком. Война затягивается не на день и не на два, так что достанется еще и на вашу долю. Но что бы нам всем ни предстояло, как бы в дальнейшем ни повернулись события, в одном можно быть твердо уверенным: Мадрид выстоял, и в лоб его фашистам ни за что уже не взять. А в этом есть и наша заслуга, раз мы с вами входили в число его защитников, и она — помяните мое слово — не забудется. И когда мы доживем до глубокой старости, и буду я, уже седой и в морщинах, прогуливаться как-нибудь по улице, допустим, Будапешта, или вы — по улице Парижа, а скорее — Москвы, все равно, и попадется навстречу влюбленная парочка, и остановится, и посмотрит тому старцу вслед, и скажет юноша своей красотке: «Ты видела, какая у него медаль? Знаешь, кто это прошел? Думаешь, обыкновенный старик? Нет. Помнишь, мы по истории учили, как Испания воевала с фашизмом, а рядом с испанцами сражались иностранные добровольцы? Так вот этот старый человек — один из них. Он был под Мадридом…»

Лукач потрепал меня по колену, поднялся, проговорил: «До скорого свидания. Пожелайте нам ни пуха ни пера», — и ушел. Внизу открылось и закрылось парадное. Потом стало слышно, как Пакита и ее подруга кричат что-то командиру бригады на прощание. Проскрипели петли железной калитки. Девушки, переговариваясь, прошли под окном в глубину двора, где стоял кухонный флигелек. Но напрасно я ловил ухом отъезд «пежо», его мотор работал совершенно бесшумно.

Мне сделалось как-то не по себе. Впервые с Парижа я оставался наедине с самим собою, и меня охватила тоска. Ее усиливала нудная боль. Чтобы развлечься, я взялся за один из английских полицейских романов во французском переводе, оставленных мне Прадосом. Роман назывался банально: «Кто убил Роджерса?» — и написан был дамой, да еще со старомодным именем Агата, и поначалу я отнесся к поискам убийцы безучастно, но чуть ли не с пятой страницы равнодушие сменилось азартнейшим интересом, и я не отрывал глаз от книжки в желтой обложке до обеда, а наскоро пообедав, опять улегся на свой диванчик (который Лоти, любивший Лескова, назвал вчера «досадной укушеткой») и уже не смог оторваться от захватывающей интриги, пока не проглотил произведение мистрисс Агаты до конца. Он, однако, оказался до того неожиданным, что мне захотелось проследить, каким образом ловкая авторша до последних строчек ухитрялась прятать концы в воду, и, засветив керосиновую лампу, я принялся перечитывать «Кто убил Роджерса?» вторично. С непривычки — в последнее время я ничего, кроме газет, в руки не брал — голова моя гудела, но цель была достигнута: дурное настроение рассеялось.