Изменить стиль страницы

Пока я втолковывал не поднимающему глаз Луиджи, зачем его будят, Лягутт привел покашливающего Фернандо, и тот, несомненно по его наущению, объявил, что, раз так, придется ему, Фернандо, подежурить еще сколько нужно, пусть только ему выдадут кружку вина и пяток сигарет. Вина у нас не было, но Гурский отвинтил пробку своей фляжки и дал простуженному малышу подкрепиться спитым кофе пополам с коньяком, после же моего напоминания, что, где мы будем, о курении нечего и думать, для Фернандо набрали в складчину с десяток самокруток.

Меня всегда поражала способность Луиджи вести машину при помощи одних закрашенных синим верхних фар, но когда, свернув в лес, он щелкнул выключателем и перед радиатором сделалось так же темно, как и повсюду кругом, а мы тем не менее продолжали катить почти с прежней скоростью, — это уже смахивало на фокус. Благодаря одному тому, что сейчас я сидел рядом, мне частично удалось проникнуть в секрет Луиджи. Заметив, что он все время посматривает вверх, и устремив глаза туда же, я увидел белесоватую полосу неба, тянущуюся подобно каналу между нависающими с обеих сторон, как крутые черные берега, верхушками деревьев и соответствующую просеке, по которой пролегала наша дорога. По этой указующей полосе Луиджи и правил.

Памятуя полученные наставления, я дважды прикасался к его рукаву, и тогда Луиджи снимал ногу с педали, «пежо», поскрипывая, пробегал по инерции еще немного, резко останавливался, и мы, затаив дыхание, вслушивались в нигде ни единым выстрелом не нарушаемое безмолвие ночи.

За перекрестком, тоже отчетливее различимом в небесах, чем на земле, мы, старались не шуметь, вчетвером вылезли из машины, послали по патрону в ствол, закинули винтовки за плечи, пожелали Луиджи спокойной ночи и гуськом двинулись по правой просеке. Перед уходом я опять напомнил Луиджи, что надо развернуться и время от времени прогревать мотор.

Воздушный туннель, пролегавший над головой и показывавший нам путь, был тускл, будто освещенный ночником, но понемногу глаза привыкали, и пробивающиеся сквозь облака рассеянные лучи позволяли различать уже не только серое покрытие шоссе под ногами, но и канавки по бокам его, когда же представлявшийся дремучим лес вдруг кончился и мы вышли на открытую равнину, показалось, что совсем светло. Во всяком случае матовый плафон облаков давал здесь достаточное освещение, чтобы своевременно разглядеть перед собой ямку или бугорок. Впрочем, мне, идущему впереди, было виднее, чем остальным, но я не оглядываясь знал, что Гурский напряженно соразмеряет шаги, стараясь попадать точно в мои следы. Разговаривать и даже шептаться я запретил и не слышал на ходу ничего, кроме расплывчатого шмяканья разом опускаемых на мягкую почву четырех подошв, ровного дыхания Гурского и шорханья трущихся одна об другую собственных штанин.

Теперь от меня требовалось одно: не сбиться с воображаемой и притом не вполне прямой линии, по которой, параллельно невидимой и к тому ж именно здесь изгибавшейся железной дороге, я вел Гурского, Казимира и Лягутта.

Пройдя с километр между помогавшими ориентироваться рядами лесных насаждении, я решил, что пора, и под прямым углом повернул налево. Важно было подобраться к занятым домбровцами окопам сзади, а не сбоку, чтоб нас не приняли — со всеми вытекающими отсюда последствиями — за вражеский патруль.

Идя не вдоль, а поперек посадок, мы были принуждены на каждом третьем шагу переступать через соприкасающиеся нижними веточками крохотные пинии, и походка наша поневоле приобрела легкомысленный танцевальный ритм. Так, пританцовывая словно в менуэте, мы шествовали минут двадцать или тридцать, и непроницаемая стена мрака на одном и том же расстоянии, колеблясь и клубясь, отступала перед нами.

Внезапно лесонасаждения кончились, а за черным занавесом мрака смутно забелели, как если бы он был тюлевым, очертания насыпи. Я поднял руку, и Гурский, а за ним и все остановились. Однако из окопа нас, вопреки ожиданию, не окликнули. Над ним витала та же неживая гнетущая тишина, что и позади нас.

Сделав Гурскому знак не шевелиться, я стал пригнувшись подходить к окопу, с замиранием допуская, что из него может хлопнуть выстрел. Но прямая, как межа, узкая траншея молчала. Я махнул Гурскому рукой, и он в три тигриных прыжка очутился рядом со мною. Вдвоем мы безбоязненно приблизились к окопу вплотную и, заглянув вниз, убедились, что он пуст. Мало того, даже в темноте было видно, как он мелок — не глубже чем по грудь, так что и окопом считать его по-настоящему не следовало. Должно быть, здесь начали рыть запасные позиции и за ненадобностью бросили. Меня смущало, что Лукач не упомянул об этой, третьей линии, но ведь он мог и не знать об ее существовании. Перепрыгнув с низкого края недорытого окопа на высокий, мы в том же порядке зашагали дальше.

Теперь мы шли по вспаханному землеройками сухому лугу, и шли долго. Наконец впереди завиднелась новая насыпь, и вскоре стала различима траншея с обращенными к нам ходами. Забыв о предосторожности, я бросился к ней бегом, и каково же было разочарование, когда обнаружилось, что и здесь никого нет. Лишь попадавшиеся под ноги пустые консервные банки, использованные обоймы да слабо мерцавшие кое-где по насыпи стреляные гильзы доказывали, что тут по крайней мере были люди и даже вели отсюда огонь.

Я прошелся вправо и влево по окопу, чуть не провалился в замаскированный хворостом отвод к тылу, но находил лишь жестянки, тряпки, обрывки газет и прочие свидетельства недавнего пребывания какой-то колонны или бригады. Что оставалось делать? Я с разбегу перепрыгнул и через это препятствие и повел свою команду в глубь ночи, чувствуя себя все менее и менее уверенно. Да и как иначе? Если даже не считать незаконченную траншею, то почему поляков не оказалось в этой? Или я с самого начала сбился с пути? Но такое предположение было маловероятным. В худшем случае я мог бы отклониться в сторону, но тогда мы прошли бы мимо позиций, то же, что мы пересекли их, как раз и доказывало правильность направления.

Тем временем местность понемногу изменялась. То там, то здесь нам стали попадаться мелкие кустики, а затем — и такие большие, что их надо было обходить. Между кустами все чаще росли молоденькие деревья, но не посаженные рядами или в шахматном порядке, а торчащие где попало. Во мраке трудно было различить голые их стволики, и я неоднократно натыкался на верхние прутья лицом. Мы, несомненно, входили в подлесок, на карте, как я помнил, почему-то не показанный. Раньше, однако, чем моя тревога приняла осознанное содержание, непредвиденные заросли сами собой исчезли, и я успокоился, к сожалению не надолго, потому что в глубине отступавшей темноты зачернело нечто вроде горного хребта. Я убеждал себя, что это обман переутомленного зрения, поскольку в этих местах до Боадилья-дель-Монте — да и за ней — никаких гор не предвиделось. И действительно, вскоре определилось, что мы приближаемся не к горе, а к лесной опушке. Правда, и лесу здесь до самого переднего края тоже как будто неоткуда было взяться. Надеясь, что и он, надвигающийся на нас подобно Бирнамскому, сейчас, в свою очередь, окажется галлюцинацией, я одновременно поспешно соображал, какого рожна означает его появление на нашем пути.

Беспокойство заставило меня прибавить шагу, и через несколько десятков метров никаких сомнений не осталось. Ночь уже поворачивала к рассвету, и серое небо заметно светлело, так что, далеко не доходя до леса, я смог различить стволы отдельных деревьев и даже разглядеть темнеющий за ними силуэт здания, до удивительности схожего с домом лесничего, в котором еще вчера помещался наш штаб. Впрочем, заранее было ясно, что тот дом никоим образом не мог перенестись из глубины другого леса на опушку неизвестно какими судьбами выросшего перед нами.

Едва меня посетила эта трезвая мысль, как я увидел и охраняющего спящий дом часового в наброшенном на плечи и выдающем его светлом одеяле. Как и полагается часовому, он неторопливо прохаживался вдоль угадываемого фасада, и когда повернулся к нам, я определил, что это кавалерист: он стоял на часах не с винтовкой, а с карабином поперек спины и с обнаженной саблей, лежавшей клинком на плече и тускло поблескивавшей при поворотах. Должно быть, расслышав, что кто-то идет, часовой остановился лицом в нашу сторону. И тогда я не то что бы увидел, но с содроганием угадал, что никакое на нем не белое одеяло, а широкий, ниспадающий до земли бурнус. Пока это проникало в мое сознание, за домом в довершение всего тревожно и звонко заржала лошадь. От неожиданности у меня перехватило дыхание, а по спине, начиная с шеи, будто муравьи забегали. Однако я продолжал автоматически маршировать прямо к насторожившемуся марокканцу, в то время как думавший, наверное, что я его не углядел, Гурский одними губами шелестел, словно подсчитывая: «Attention… attention… attention…»

Целый вихрь отчаянных мыслей бился у меня между висками, поспешно подсказывая разные неприемлемые решения: воспользовавшись темнотой, бежать со всех ног, пока не поздно, или скорее ложиться и незаметно отползать поодиночке, но я старательно — насколько это было возможно по дерну, — печатая шаг, подошел к обрамлявшей грозный лес канавке, произнеся в уме: «Ать-два!» — остановился, повернулся кругом (опять под мысленное «ать-два!») и, перехватив ремень винтовки левой рукой, повелительно вытянул правую, указывая Гурскому, куда идти. Умница, он великолепно меня понял, с почти гвардейской выправкой выполнил поворот под прямым углом и затопал вдоль опушки. За ним, как деревянный, то же проделал Казимир. Каким-то чудом и Лягутт, которому все заслоняли саженьи спины поляков, все же умудрился оценить обстановку и хотя не так исправно, но так же послушно зашел правым плечом вперед.