— Как говаривал император Наполеон: л’ордр, контрордр сэ дэзордр, — с вопиющим балканским акцентом флегматично проговорил приехавший незадолго перед тем Петров и, должно быть, для Лукача пояснил: — Приказ, потом контрприказ — получится беспорядок…
Никакого беспорядка, впрочем, не получилось. Морщинистый наш «моториста» с места в карьер погнал за Тимаром, и тренированная бригада, описав за несколько часов почти полную окружность, ибо по прямой от Лас-Росас-де-Мадрида до Ремисы было два шага, перенеслась в еще не освоенную часть знакомого лесопарка, а батальон Домбровского немедленно вошел в соприкосновение с противником. Бригадный командный пункт на сей раз поместился в богатом двухэтажном доме, мало чем уступавшем дворцу маркиза, который мы недавно занимали.
Несмотря на близость к фронту, и этот дом не был нигде поврежден снаружи и, что еще больше поражало, сохранил неприкосновенным роскошное внутреннее убранство, начиная с гобеленов и кончая расставленными по полкам комодов и буфетов бронзовыми и фарфоровыми безделушками.
Я выразил Прадосу свое удивление по этому поводу: и он заверил меня, что франкисты сознательно не бомбят и не обстреливают окружающие столицу феодальные имения. Ведь возросшая под их сенью титулованная молодежь сражается в рядах «рехетес», да и сами владельцы обладают достаточными связями, чтобы родовые их гнезда были пощажены порой даже в ущерб военной необходимости. То же, что республиканцы так бережно относятся к имуществу своих врагов, Прадос считал абсолютно нормальным.
— Все это принадлежит народу, да и вообще мы, испанцы, не дикари, — с достоинством заключил он.
За сервированным в двусветном зале второго этажа запоздалым и тем более вкусным обедом Белов доложил Лукачу о местоположении батальонов, прибавив, что Леонес рохос рвутся в бой и обижены пребыванием в резерве. К несчастью, во франко-бельгийском батальоне проявились прямо противоположные настроения. Группа человек в сорок, официально заявившая о своей принадлежности к анархистам, отказывалась ехать на позиции, ссылаясь на крайнее переутомление, и Реглеру понадобилось около получаса, а также все его красноречие, чтобы переубедить их. Показательно, что при этом печальном инциденте Жоффруа вел себя крайне нерешительно, а комиссар Жаке сперва даже поддерживал товарищей-забастовщиков.
Лукач, внимавший начальнику штаба с внешним безразличием, пожелал выслушать как участника событий Реглера, и тот, катая хлебные шарики, довольно долго с кривой усмешкой излагал все по-немецки. Когда он замолчал, Лукач распорядился, чтоб к нему сейчас же пригласили Жоффруа и Жаке.
После обеда меня отозвал Ганев и попросил завтра же отчислить его в одну из польских рот. Все попытки отговорить его ни к чему не привела Он мягко отводил неопровержимые, казалось бы, возражения и продолжал настаивать на своем. Перспектива разлуки с Ганевым чрезвычайно меня огорчила, но еще больше смущала внезапность принятого им решения. Уж не я ли был тому причиной? Ведь последние сутки я в одностороннем порядке подменил его, да еще заставил охранять Ла-Плайя на пару с Юниным.
Я без обиняков спросил Ганева, не в обиде ли он на меня, однако он рассмеялся и ответил, что конечно же нет, а просто в своем возрасте боится закиснуть и незаметно превратиться в бородатого обозника. Так как до сего дня Ганев ничего похожего не выражал, у меня возникло другое подозрение, что его нежелание оставаться в охране связано со вчерашним назначением на должность коменданта штаба серба Бареша.
Среднего роста круглоголовый увалень, он прибыл вместе с доставившими обед Беллини и Пакитой. Раненный в ногу еще в октябре где-то в Эстремадуре, куда была направлена для зачина партизанского движения первая группа добровольцев из проживавших в СССР политэмигрантов, югославский коммунист Бареш хотя и выписался из госпиталя, но передвигался, прихрамывая и опираясь на палочку. Представившись Лукачу и Белову (у меня создалось при этом впечатление, что с начальником штаба они встречались ранее), вновь назначенный комендант отказался от обеда и тут же приступил к исполнению своих обязанностей. Начал он вполне логично с ознакомления со списочным составом штаба и с тем, как поставлена его охрана. Побеседовав с бойцами ее, он затем отдельно переговорил с Ганевым. Не отсюда ли все? Было б лучше самому ввести Бареша в курс дела, но я не захотел навязываться, и вот что получилось…
Сейчас не оставалось ничего иного, как попросить Ганева прежде всего не торопиться и отложить окончательный разговор на завтра, чтоб еще разок все хорошенько взвесить и продумать. Вообще же рассмотрение его просьбы отныне, увы, было вне моей компетенции, заниматься ею полагалось коменданту штаба, в ведении которого находится охрана.
Ганев с улыбкой возразил, что он все обстоятельно взвесил и продумал, а ко мне обратился не формально, но из товарищеской, или, лучше сказать, дружеской лояльности, поскольку до сих пор охраной распоряжался я. Что же касается нового коменданта, то с ним вопрос утрясен и он нисколько не противится переходу. Наоборот, Бареш уже предупредил, что собирается завести полноценный взвод охраны, но укомплектовывать его будет лично известными ему людьми, в первую очередь теми, кто выписывается из госпиталей.
Принцип этот был сам по себе настолько справедлив, что я перестал спорить, а принялся уговаривать Ганева, взявшись обеими руками за его пояс, не терять со мной связь после ухода и хоть раз в неделю давать знать о себе. Он пообещал.
Предаваться дальнейшему обмену дружескими чувствами, помешало появление давно не мытого драндулета с Жоффруа и Жаке. Я провел их к Лукачу. Туда же вошел Реглер и затворил за собой дверь.
Сравнительно скоро Жоффруа вышел и, сохраняя свойственное ему в трезвом состоянии сардоническое выражение, уехал, а проводивший его до порога Реглер подозвал меня и объявил, что ему необходимо быть в Мадриде на совещании у Галло и потому собеседование Лукача с Жаке предстоит переводить мне.
То, что Реглер определил как собеседование, было монологом. Лукач произносил его, я повторял по-французски, а Жаке слушал. Тона Лукач придерживался дружески-доверительного и каждый раз, пока шел перевод, клал для контакта руку на обшлаг рукава батальонного комиссара.
Начал комбриг с того, что посочувствовал Жаке, который должен тяжелее всех переживать сложившуюся во франко-бельгийском батальоне ситуацию. Между тем исправление положения больше чем от кого другого зависит именно от товарища Жаке. Мешает ему только одно: неправильное представление о своих собственных функциях. Товарищу Жаке следовало бы поинтересоваться, во что после долгих исканий выковался институт комиссаров в Красной Армии. Тогда бы товарищ Жаке усвоил, что основная задача политкомиссара любого ранга это обеспечение недостаточно сказать беспрекословного — беспрекословное имеется и у противной стороны, — но сознательного выполнения приказов командования, выполнения не за страх, а за совесть. Для достижения такого послушания комиссар должен уметь найти слова, западающие в сердце бойцов, а когда понадобится, и увлечь их личным примером. Однако одними словами согрет и сыт батальон не будет, и потому комиссар обязан делить с командиром заботы о своевременной доставке горячей пищи, а тем более боеприпасов, внимательно следить за степенью износа одежды и обуви, обеспечивать регулярную смену белья и уж конечно не забывать о раненых и контролировать работу санчасти. Кроме того, через находящихся в его подчинении политруков и политделегатов комиссар осуществляет еще наблюдение за морально-политическим состоянием своего подразделения, наблюдение, само собой разумеется, не назойливое, не превращающееся в соглядатайство. Надо ли подчеркивать, что в интербригадах, где объединены добровольцы различных национальностей и разных партий, а большинство составляют беспартийные антифашисты, комиссару-коммунисту необходимо обладать тактом и паче огня бояться, как бы не проявить сектантских замашек или же пуститься обращать всех в свою веру и тем заслужить упрек в нарушении доверия, в недобросовестном использовании высокого поста ради прозелитизма…
Все эти сами собой разумеющиеся вещи Лукач выговаривал так задушевно, искренне и убежденно, что они казались сию минуту произведенным открытием и заражали меня, заставляя строить французские фразы с особым старанием и даже с увлечением.
Однако, если судить по его позе, на Жаке не оказывали заметного действия ни теплые интонации Лукача, ни мое французское красноречие. Он сидел полусогнувшись, уперев глаза в пол, ничем не выражая своего отношения к тому, что говорилось. По одной этой каменной неподвижности можно было догадаться, что Жаке заранее не согласен со всем, что бы пришлось ему здесь выслушать, будь то и прописные истины.
До Лукача, по-видимому, дошло это пассивное сопротивление. Он прекратил свои увещевания и пожелал узнать, как же в конце концов товарищ Жаке сам оценивает боеспособность франко-бельгийского батальона, чем объясняет, стоит лишь тому оказаться в тылу, недопустимо большое число пьяных и многие другие факты грубейшего нарушения дисциплины, а главное тот дух раздражения и недовольства, который отличает батальон от других, не говоря уж об испанском.
Жаке поднял голову и, обращаясь ко мне, холодно ответил, что, если принять во внимание, до какой степени физического и нервного истощения доведены французские и бельгийские добровольцы, он не видит в их поведении ничего выходящего из нормы. Общее же недовольство обусловлено серией непростительных ошибок командования, начиная с Серро-де-лос-Анхелеса. Поколебленный тогда авторитет штаба бригады нельзя восстановить дисциплинарными мерами. Со своей стороны и штаб, в котором — в скобках — нет ни одного француза, предвзято относится к мельчайшим нарушениям порядка в батальоне. Между ними отсутствует взаимопонимание, хуже того — существует глубокий антагонизм. Необходимо вывести батальон Андре Марти из Двенадцатой бригады и объединить с «Парижской коммуной», назначив командовать ими француза. Иного выхода нет.