Изменить стиль страницы

Беллини был из тех, кто начал еще на Арагоне в центурии Гастоне Соцци. Пули его пощадили, но он тяжело пострадал в автомобильной катастрофе. От традиционного завхоза он отличался худобой дервиша. Беллини был на редкость некрасив: лицо его казалось выструганным стамеской из мореного дуба, между втянутых щек вздымался над бровями и выдавался далеко вперед узкий нос, казавшийся приклеенным, да притом еще криво. Лишь влажные воловьи глаза скрашивали общее впечатление. В отличие от повара завхоз был неутомимым говоруном и обладал к тому же звучащим на весь штаб, где бы его обладатель ни находился, металлическим тенором. Но безостановочно говоря, Беллини был поразительно расторопен и успевал вовремя сделать все, что требовалось, и даже гораздо больше, чем требовалось. Со всеми четырьмя штабными девушками он отлично поладил, и они беспрекословно ему подчинялись. Белов, по обязанности постоянно находящийся в штабе и раньше других присмотревшийся к Беллини, заявил, что никто из нас и не воображает, какое это редкостное существо. Ему же, Белову, представилась возможность убедиться, что заведующий хозяйством знает наизусть, начиная с первого такта увертюры и до последнего аккорда финала, ровно двенадцать итальянских классических опер и среди них такие, которые за пределами Италии известны лишь узкому кругу специалистов. Что же касается подбора, то в мозговую фонотеку этого меломана входят не только Россини, Верди или Пуччини, но и Чимароза, и Доницетти, и Леонкавалло, а уж всеконечно великий тезка его — Беллини.

— Истый феномен, говорю вам. Я проверял его. Не всякий дирижер столько в памяти удержит. А он пролетарий, да еще эмигрант, оторванный от родной почвы. Вот это народ, а? Вот у кого музыкальная культура!..

За ужином Галло предупредил, что его от нас забирают. Он будет назначен комиссаром-инспектором всех интербригад. Ведь кроме двух сражающихся под Мадридом, уже формируется еще одна — Тринадцатая и начинает формироваться Четырнадцатая.

— Непонятно только, почему, если создаются новые, надо ослаблять старые? Удивительная все-таки система, — негодующе отреагировал Лукач. — Спасибо еще, что у тебя есть заместитель, и мы с ним сработались.

Но Галло сообщил, что вместо него к нам переводится комиссар Одиннадцатой бригады Марио Николетти, Реглер же, как и раньше, останется его помощником.

— Твой Николетти тебе не замена, — еще более недовольно отозвался Лукач.

Галло, сдержанно улыбаясь (если б он знал, как приятно изменяется при этом его аскетическое лицо, он, наверное, улыбался б почаще), возразил, что Николетти весьма масштабный работник и, несомненно, принесет на новом месте не меньшую пользу, чем принес на старом. Да и он, Галло, всегда будет рядом, в Мадриде, сердце же его, где б он ни находился, навсегда принадлежит родной Двенадцатой бригаде.

— Скажи лучше: не Двенадцатой вообще, но батальону Гарибальди, тогда я поверю. Что ж, и то хлеб.

Проводив Галло, все собрались расходиться на покой, когда Мориц — почему-то шепотом — пригласил Лукача к телефону. Вернулся комбриг темнее тучи. Звонили ему из Мадрида. Приказано сниматься и к утру быть на северо-восточной окраине Каса-де-Кампо. С середины дня отмечается активизация фашистов в Университетском городке.

— Какую-то пожарную команду из нас делают, ей-богу, — заключил Лукач. — Где ни загорится или хотя б дымом запахнет — давай. А все потому, что мы на своих колесах.

— Ни сна, ни отдыха измученной душе, — своим концертным басом напел неунывающий Петров. — Мне, как всегда, вперед выезжать?

— Нет, уж ты сегодня отдохни. У нас же есть теперь начальник оперативного отдела, ему и карты в руки. Геноссе Герасси!

И он стал по-немецки давать указания только что назначенному на этот пост розовощекому, но преждевременно плешивому испанскому майору.

Прадос уже успел рассказать мне про Херасси (Лукач неверно произносил первую букву его фамилии), что он парижский художник, принявший испанское гражданство всего пять лет назад, после падения монархии, так как он марран, то есть потомок насильственно крещенных испанских евреев, несмотря на обращение в католичество, изгнанных инквизицией из королевства еще в XV столетии. С тех пор предки Херасси проживали в Турции, и будущий республиканский майор родился в Константинополе. Все эти пять веков по меньшей мере пятнадцать поколений рода Херасси, вернувшись, естественно, к вере отцов, блюли тем не менее верность жестокой родине и сохранили в неприкосновенности ее звучную речь.

(Увольняясь по воскресеньям в отпуск из корпуса, я часто встречал на улицах Сараева смуглых горбоносых старух в обвешанных золотыми цехинами шелковых головных уборах, напоминающих кораблики с приподнятыми кормою и носом; по всей вероятности, они и послужили прообразом современных рогатых пилоток. Между собой и с черноокими девами, которых старухи бдительно опекали, они объяснялись на непонятном, необыкновенно музыкальном языке, и наш бессменный первый ученик Виктор Иванов, в свободное время по собственной инициативе усердно изучавший испанский, утверждал, что прекрасно их понимает, а также что присутствие в Сараеве колонии «шпаньолов» не меньше, чем минареты, напоминает о недавнем турецком владычестве над Боснией и Герцеговиной…)

Когда разразился генеральский мятеж, Херасси, достаточно к тому времени признанный в Париже, а следовательно, и достаточно обеспеченный материально, бросил любимую работу и любимую жену с маленьким сыном, чтобы вместе с несколькими другими монпарнасскими испанцами встать в ряды защитников Ируна. После его падения Херасси не задержался во Франции, но в сопровождении жены, польской украинки, надеявшейся принести пользу в роли переводчицы, оставив ребенка на чье-то попечение, выехал в Мадрид. До назначения к нам он успел повоевать и, командуя батальоном, отличиться.

Первое поручение Лукача — изучить до подхода бригады местность, на которой ей придется действовать, завязать отношения с соседями, собрать сведения о противнике, а также выбрать подходящий командный и наблюдательный пункты — все это вновь назначенный начальник оперативного отдела выполнил, по оценке комбрига, «на ять». Впрочем, энергия Херасси оказалась израсходованной втуне. Первые же два батальона — Андре Марти и Домбровского, едва успев высадиться на опушке Каса-де-Кампо, были «по способу пешего хождения», как определил любивший иронически употреблять архаические обороты Белов, передвинуты к Университетскому городку и уже в восемь, имея в резерве гарибальдийцев и Леонес рохос, контратаковали с задачей выбить врага из Клинического госпиталя.

Бригадный командный пункт был в свою очередь перенесен в пустующий дворец какого-то маркиза (возможно, он был герцогом, но Петров, не утруждавший себя запоминанием титулов и фамилий отсутствующих особ, чьим вынужденным гостеприимством мы пользовались, называл их всех «маркизами Карабасами»), как ни поразительно ничуть не пострадавший ни от фашистской авиации или от артиллерии, ни от последовательных постоев других республиканских штабов. К сожалению, маркизово «паласио» было расположено на слишком почтительном удалении от передней линии, осуществить же замену подысканного Херасси наблюдательного пункта в спешке вообще не удалось, и Лукачу в результате предстояло руководить боем, как на мосту Сан-Фернандо, вслепую.

Неудивительно, что через час-полтора после его начала произошло недоразумение, которое мало было назвать досадным. Телефонист, посланный во франко-бельгийский батальон, на вопрос осведомленного о цели операции Морица, как оно там, с той поганой клиникой, ответил, что она в наших руках. Мориц, в восторге, что первым может сообщить Лукачу счастливую весть, бросился к нему. Как назло, именно в эту минуту позвонил из Мадрида майор Ратнер, и довольный Лукач поспешил порадовать его приятной новостью. Однако через какое-то время Жоффруа доложил Белову, что считает овладение Клиническим госпиталем без эффективной артиллерийской подготовки исключенным. Не поверивший своим ушам Белов минут пять уточнял, правильно ли понял командира батальона, после чего взял за бока Морица, и тогда выяснилось, что телефонист просто-напросто спутал университетскую клинику со столь памятным французам медицинским факультетом, продолжавшим оставаться у республиканцев.

Белов уведомил обо всем Лукача. Комбриг пришел в ярость, потребовал, чтоб ему мигом дали этого типчика Жоффруа, и, хотя не мог не сознавать, что тот абсолютно ни при чем, гневно обрушился на него через меня по телефону. Правда, словесные громы и молнии Лукача гремели лишь над моей головой, а до Жоффруа доходили вроде отблеска далеких зарниц, ибо я, считая разнос незаслуженным, взял на себя роль амортизатора и не только опустил в переводе те специфические и не поддающиеся переложению на французский выражения, какие принято именовать «непарламентскими», но и позволил себе смягчить и общий смысл адресованных Жоффруа упреков. Впрочем, произносимые в третьем лице («генерал говорит, что…»), они и без того в значительной степени выветривались.

Отдав трубку Морицу, я в наказание за чересчур вольный перевод вынужден был выдержать весьма выразительный взгляд Белова, безмолвно выслушавшего все от слова до слова, но, кроме этого красноречивого взгляда, ничем больше не выразившего своего осуждения. Лукач же прошелся по столовой, заложив по привычке пальцы в передние карманчики брюк, и уже остывая выразил в заключение уверенность, что подобные безобразия неизбежны и впредь, пока батальоном будет командовать этот законченный психопат Жоффруа, а состоять комиссаром при нем такой олух царя небесного, как Жаке. Чувствовалось, однако, что дело сейчас вовсе не в них, а в том, что наш комбриг мучительно стыдится переданного им самим ложного сообщения и что сознаться в этом перед введенными в заблуждение старшими товарищами ему очень нелегко. Собравшись, наконец, с духом, он связался с Ратнером, но, до того как открыл ему неприятную правду, вид у комбрига был такой, что жалко смотреть.