Изменить стиль страницы

С наступлением вечера обстрел рощи — даром что и днем он велся втемную — ослабел. Со стены все реже раздавались выстрелы, и все реже свистели между древесных стволов слепые пули. Вскоре замолкли и пулеметчики нашего батальона.

Я находился в совершенной растерянности. Если, с одной стороны, нельзя было не сознавать всей бесполезности и рискованности дальнейшего пребывания в обезлюдевшей оливковой роще, то с другой — в голове никак не укладывалась мысль, что наша бригада после всего могла так бесславно повести себя в первом же бою и, встретив отпор фашистов, сразу отступить. А кроме того, разве я не получил личного распоряжения Людвига Ренна войти в эти оливы и ждать, какое же я имею право отойти без приказа?

Под влиянием спускавшегося вместе с сумерками холодка по моей спине пробегали мурашки, а может быть, и оттого, что мне все время чудились передвигающиеся от дерева к дереву силуэты людей. Становилось все более неуютно.

Скоро спереди в самом деле донесся шорох. Я скорчился за своей маслиной, но, всмотревшись и вслушавшись, выскочил из засады навстречу Лягутту и Фернандо.

— Как ты сюда попал и что думаешь делать здесь ночью? — удивился Лягутт. — Идем с нами. Не видишь, что ли, сам: фашисты ложатся бай-бай, а наши все до одного ушли в ближайший ресторан ужинать. Мы последние.

При слове «ужинать» во мне все перевернулось, трудно было вспомнить, когда мы что-нибудь ели. Выяснилось, однако, что Лягутт ошибался. За его спиной показались медленно идущие поляки, хорошо различимые благодаря их одежде.

— Объясни, что произошло. Почему все ваши бросились наутек?

— Во-первых, не все: мы же с Фернандо не бросились, как видишь, а во-вторых, здесь находилось лишь правое крыло франко-бельгийского батальона.

— И все-таки?

— Чего ты хочешь: паника. Вот Фернан клянется, что первый закричал про окружение сам командир батальона. Ясно, что некоторые несознательные парни закинули ноги за шею. А стоит хотя бы десяти дружно рвануться в карьер, они увлекут сотни. Это как снежный обвал в горах.

Командира франко-бельгийского батальона Мулэна мне приходилось наблюдать издали. Мордатый здоровяк, он внешностью еще больше, чем наш Мельник, соответствовал этой фамилии в ее французском звучании. Однако Мулэн, как и Мельник, был коммунистом, а сверх того и офицером запаса, весьма маловероятно, чтобы он спровоцировал драп.

Пока мы стояли, группа поляков приблизилась и обошла нас. Все это были длинные дяди из первого взвода, я никого из них не знал и не рискнул соваться с расспросами.

— Пошли, — заторопил Лягутт. — Или ты надеешься выклянчить сигарету у фашистского патруля? Своих ребят здесь больше не встретишь.

Но он вторично ошибся. Едва я повернулся, как из-под ветвей ближней оливы на нас вынырнули еще двое «длугих» из польской роты, и как же я обрадовался, когда убедился, что это Казимир с Гурским. Подобрав винтовку, оброненную особенно спешившим беглецом и перекинув через левое плечо лямки мешка, я двинулся за Лягуттом и Фернандо. Гурский и Казимир замыкали наше отнюдь не триумфальное шествие.

Прямая аллея вывела нас прямо на ту же лужайку с одинокой оливой, возле которой я встретился с санитарами, несшими Дмитриева. Здесь толпились выбравшиеся из рощи французы и бельгийцы; среди них было не меньше пятидесяти поляков и даже несколько немцев. Все находились в состоянии крайнего возбуждения, старались перекричать один другого, нервно жестикулировали и непрерывно передвигались с места на место, как потревоженные муравьи. Возле каждой кучки споривших собирались лезущие друг на друга слушатели, разочарованно сплюнув, отходили и тут же вступали в спор между собою, образуя новую кучку и в свою очередь собирая слушателей. То там, то здесь спор перерождался в обмен резкими выпадами, а то и в яростную ругань. Некоторые, стараясь в чем-то убедить остальных, произносили форменные митинговые речи, но ни у кого не хватало терпения дослушать их до конца. Испытываемые всеми стыд и досада искали выхода. Людям хотелось установить виновника или виновников того, что переживалось как незаслуженный позор, и возложить на них всю ответственность за случившееся, сняв ее тем самым с себя. Естественно, что все шишки посыпались на командование. Разочарование в нем было полным. Командира бригады честили на чем свет стоит.

Куда он послал нас, этот идиот!.. Хорош генерал, если не соображает, что каменную стену тесаком не проткнешь!.. Надо же было додуматься: атаковать крепость с одними пукалками в руках. Без тяжелой артиллерии к ней нечего было и соваться!.. Ее, говоришь, нет? Раз нет, твоим задом ее не заменишь и после миски турецкого гороха!.. Эти тридцатисемимиллиметровки с броневиков только насмешили фашистов!.. Что там болтать про артиллерию, когда по ручной гранате и то не дали!.. Что у фашистов тоже одна игрушечная пушечка, ссылаться нечего, зато у них всего прочего вдоволь!… Правильно! На тех товарищей, которые штыками в стену уперлись, — бедняги надеялись, что под ней мертвое пространство, — ручные гранаты как град посыпались и всех поубивали… Кто сказал, что убитых не было? Кто смеет это заявлять? Мы с приятелем укладывали одного на носилки, его осколками продырявило, как решето, ни за что ему не выжить!.. Кто не дурак, понял, что нас продали!.. А то нет?.. Мы приехали убивать фашистов, а нас самих отправили на убой, без того чтобы удалось хоть единому фалангисту разбить рыло!..

Но главные разговоры велись не о том, кто виноват, а что делать дальше. Одни предлагали немедленно идти в тыл, разыскать начальство и объясниться с ним по душам. Другие уговаривали подождать до утра. Ночью недолго и заблудиться. А тут и окопы рядом, гораздо спокойнее пересидеть до рассвета в них. Скорее всего бригада возвратится сюда. Быть не может, чтоб не вернулась. Какие-то папенькины сынки дали деру, ну еще кое-кто дрогнул, но не весь же батальон Андре Марти, и уж, конечно, не вся бригада. Да и тем, кто побежал, тоже станет стыдно. Увидите, что солнце еще не взойдет, как все будут здесь…

Собравшиеся в сторонке немцы, сдержанно обменявшись мнениями, сообщили, что они отправляются искать свой батальон. Он должен находиться вон там, где кончается роща. Они нечаянно отбились от него, а их могут счесть за дезертиров. Построившись, немцы повернулись и цепочкой ушли в сгустившийся мрак. Больше мы их не видели, очевидно, они добрались до своих. По существу, речь шла не только об их, но и о моем батальоне, однако все поляки, с какими я встречался в толпе, единодушно утверждали, что наша рота оторвалась от него еще до оливковых плантаций и забрела куда-то влево, левее, чем стояли броневики. Поскольку никто кроме меня не изъявлял желания отправиться на поиски, не пошел и я.

На холодном черном небе высыпали звезды. С наступлением ночи страсти понемногу утихомирились. Но одновременно толпа начала расползаться. По двое, по трое люди выбирались из нее и растворялись в темноте. Вскоре нас осталось не больше половины недавно топтавшихся здесь, и мы начали располагаться ко сну прямо на траве. Однако чей-то твердый голос, напомнивший тембром опять о Белино, настойчиво потребовал, чтобы мы взяли себя в руки и перебрались в расположенную поблизости траншею, где теплее и безопаснее, потому что кто найдет в себе силу будет посменно охранять сон товарищей.

Один из лежавших не слишком уверенно возразил, что, может, лучше бы подремать с полчасика на месте, а затем двинуться по следам бригады. Вот-вот исполнятся сутки, как никто не ел и почти столько же у всех пустые фляжки, а уж насчет того, чтоб прилепить к нижней губе хотя бы окурок… На возражавшего заворчали. Так тебя сразу и накормят в тылу. Он воображает, этот чудак, что там специально для нас открыты ночные кабаре и между столиками прогуливаются крали на высоких каблучках и в фартучках и у каждой лоток с сигаретами: выбирай любые и даром…

В оставленном фашистами окопе было темно, как в могиле, и так же, как в ней, пахло сырой землей. Я был среди тех, кто вызвался бодрствовать, а потому заткнув благоприобретенную винтовку тряпкой, оторванной от носового платка, чтобы не набрать в ствол песка, свою устроил на низкой стороне отрытого в противоположном направлении окопа, подложив под нее распухшие пальцы левой руки.

Прыгающие в окоп люди валились как подкошенные и моментально погружались в сон. Наступила глухая тишина. Хоть бы где собака залаяла или кто захрапел, а то в результате смертельного переутомления все неслышно дышали, как дети. Переговариваясь полушепотом, два француза прошлись над окопом взад и вперед, проверяя обстановку, и больше не появлялись. Должно быть, присели отдохнуть.

Голода я не испытывал, его заглушала мучительная жажда. Все во мне пересохло, горло саднило, будто меня кормили битым стеклом, а когда, вспомнив прочитанное о путешественниках, побеждавших жажду в пустыне, я принялся сосать завалившуюся за подкладку кармана мелкую монетку, слюны не выделилось. Изнуряющая эта жажда подавляла даже жгучее желание закурить и усиливала и без того непреодолимую усталость, превращая ее в совершеннейшее изнеможение, при котором тупо болела голова, ныли шея, плечи и поясница, ломило в коленях, стертые же ступни, несмотря на похолодание, пекло, словно после ожога кипятком. К этому присоединялась пытка бессонницей. С открытыми глазами и стоя, я, как ни старался, засыпал — голова с размаху падала на грудь, натягивая шею и ударяясь подбородком о верхнюю пуговицу. В отчаянии я встряхивался и расширял глаза, но через минуту меня опять будила дернувшаяся вперед шея. Я снова тряс головой и раскрывал глаза. И тогда из оливковой рощи бесшумно выбегали фашисты, освещенные лучами звезд, как прожекторами, и, цепенея от ужаса, я не мог даже пошевелить онемевшими губами, чтобы возгласить тревогу, но тут пуговица вновь царапала подбородок, и я опять вздрагивал и тщился рассмотреть что-нибудь в кромешной тьме, но веки были свинцовыми и слипались, словно Оле Лукойе брызнул на них сладким молоком. Но вот мне приснилось, что над окопом кто-то подошел сбоку и носком ботинка потрогал мою винтовку, пострадавшим вчера пальцам сделалось больно, и я проснулся.