Изменить стиль страницы

— Pas vrais?.. — повторил Гурский с обидой. — У тебя что, повязка на глазах, как у святой, не помню, Юстинии или Юстиции?.. А разве из твоего выводка с левого фланга нам никого не попадалось?.. И комиссара ты не видел?.. Это тоже неправда?.. Нервица серца!.. — злобно передразнил он.

— Конечно, неправда! Комиссара я, сам знаешь, вместе с тобой видел… И все равно неправда… Вопрос не в том… еврей он или нет… Он студент… Это студенты оробели… Мелкая буржуазия… — тоже пересиливая одышку, настаивал я: — Ты же не думаешь, что все евреи… к одному классу принадлежат… А поляков ты среди отставших не заметил?.. Что до меня, так я одного из своего выводка узнал… Тоже, между прочим, студент… И потом, все так устали от непрерывного бега… Уверен, мы километра три пробежали… На левом же фланге народ мелкий… И разве одним маленьким тяжело?.. Вот ты и я позади многих идем, а Орел, может быть, там впереди и говорит: «Куда это запропастился тот здоровый поляк с широкой рябой рожей, неужели струсил? А наш отделенный, тот уж, наверное, в тылу окопался, все эти русские из Парижа хороши…»

Мои слова подействовали на Гурского, словно кнут на притомившуюся лошадь. Усталости его как не бывало. Он рванул с места в галоп и сразу стал недосягаем для меня, тем более что опять начался подъем, пусть и мало заметный. У конца его пристроилось десятка два бойцов из нашей роты, старавшихся не высовываться. Гурский, не удостоив их взглядом, взлетел наверх. За ним взбежал и я.

Широкая песчаная плешина, на которой мы очутились, была усеяна залегшими. В нескольких десятках метров тянулась насыпь окопа, а за ней начинались оливковые плантации. Отсюда я смотрел на оставленный фашистами окоп уже сверху. Башни, поднимавшиеся за деревьями, при ближайшем рассмотрении оказались увенчаны четырехконечными крестами, по-видимому, это был монастырь. Правее оливковых насаждений коричневело вспаханное поле, испещренное распластавшимися фигурами в вельветовых комбинезонах. Воздух над нами шевелился от беспрерывно летевших пуль. Звуки, которые они производили, уже ничуть не напоминали полет жука. Здесь они звучали по-разному: одни посвистывали и даже как-то подвывали не лету, другие звонко, вроде циркового бича, щелкали, третьи издавали звон, как отпущенная струна.

— Клади се! Клади се! — со всех сторон настаивали бесчисленные голоса.

Гурский послушался и с разбега повалился на песок, а я продолжал, хрипя, лавировать меж прижавшимися к земле, пока не наткнулся на Казимира, лежавшего на боку и сложившего вместе подбитые шипами грандиозные подошвы. В тот самый миг, когда, выставив мешок, я падал на локти левее и чуть позади Казимира, он выстрелил, и я увидел, что ствол его винтовки взметнулся вверх, и она едва не вырвалась из рук, но Казимир, как на живое существо, навалился на нее туловищем и удержал. Ясно было, что он стрелял вообще впервые в жизни и не только не умел занять правильного положения при стрельбе лежа, но не подозревал и об отдаче… Пока я переваривал это открытие, он послал в ствол следующий патрон и выстрелил вторично, однако уже приноровился, и все обошлось без зримых последствий. Меня заинтересовало, по какой цели он бьет; с того места, где устроился я, неприятеля видно не было. Выдвинув вещевой мешок, я положил винтовку во вмятину на нем и попробовал оглядеться.

В десяти метрах правее меня расположился Юнин. Он тоже прикрылся набитым своим мешком, уперся раскинутыми носками в песок и, разостлав грязнющий носовой платок, разложил на нем обоймы, глаза его, однако, были полузакрыты, как у спящей птицы, он отдыхал.

Еще дальше, за кустиком чахлого папоротника, лежал Орел и, нахмурив огненные брови, азартно палил в кого-то, мне не видимого.

Между Орелом, Казимиром и Юниным разместилось еще несколько человек, но из нашего отделения среди них никого не было. Нетрудно было понять, что в беспорядочном беге перепутались не только отделения, но и взводы и даже роты, потому что среди сливающегося с местностью и, следовательно, на сей раз оправдавшего себя бесцветного нашего обмундирования кое-где выделялись темные комбинезоны немцев или балканцев.

Повернув голову налево, я почти рядом узрел Дмитриева и почувствовал к нему известное уважение: несмотря на излишнюю полноту и сравнительно почтенный возраст, он сумел раньше меня добраться до этой песчаной лысины. Правда, лицо его было пунцовым, а нос побелел, и дышал он, как морж в зоологическом саду летом, но все же добежал. Единственное, что меня удивило: бывший мичман Дмитриев, столь же наивно, как и неискушенный Орел, забронировался порыжевшими перьями папоротника, а вещевой мешок оставил на спине; больше того, около его правого локтя валялись гильзы, он уже куда-то стрелял, но какая может быть стрельба при нарушенном дыхании и не меньше, чем у меня, конечно, дрожащих руках.

Но от критических размышлений пришлось отвлечься. В отдалении порывисто заперхал пулемет, и почти без интервала передо мной — кажется, рукой можно было дотянуться — с противным чмоканьем вошли в песок пули, отбрасывая колкие песчинки прямо в лицо. Казимир, как большущий краб, мгновенно переметнулся назад и вбок: должно быть, ушедший в сторону пулеметный веер повеял на него излишне близко. Перебросившись, Казимир, нимало не мешкая, опять выстрелил, но при этом я с ужасом обнаружил, что он палил куда-то поверх деревьев, не подняв прицельной рамки, а ведь впереди, кто знает, могли быть свои.

— Цо ти робишь? — постарался я перекричать на своем идиотском волапюке гремящую вокруг стрельбу. — Рамку! Рамку уздигни! Подыми рамку, чуешь? — для пущей ясности я поднимал и опускал прицельную рамку.

Казимир сперва растерянно поморгал светлыми ресницами, но, заметив, что я трогаю пальцем рамку, удовлетворенно мотнул головой: понял.

Слева оглушающе грохнул выстрел. Стрелял Дмитриев. После выстрела он так передернул затвор, что гильза отлетела ко мне, и снова приложился, но куда он целился, понять было невозможно: перед ним была та же панорама, что передо мной, — несколько квадратных метров песка, утыканного страусовыми перьями папоротника и усеянного распластавшимися телами, дальше глубокая рытвина, а за ней опушка оливковой рощи с огибающей ее справа брошенной траншеей.

— Что у вас на мушке? — спросил я, воспользовавшись относительным затишьем. — К чему вы зря патроны переводите?

Дмитриев и ухом не повел. Он снова нажал на спусковой крючок и, лишь перезарядив, снизошел:

— На мушке? Фашистская цитадель.

— Вы про те колокольни? До них же километра два. Туда не долетит, а долетит, так и голубю шишки не набьет.

Дмитриев обиделся, по крайней мере, лицо его приняло такое неприятное выражение, будто я Семен Чебан и называю его Димитриевым.

— Идите-ка подальше с вашими непрошеными наставлениями. Сказано: не учи ученого, съешь дерьма печеного…

Нарочитое хамство Дмитриева взбесило меня, но я сдержался и ответил не в том же тоне:

— А как не учить, если вы, взрослый человек, бывший морской офицер, ведете себя, как бойскаут, играющий в войну. И необученным товарищам дурной пример подаете.

Он с откровенной злобой уставился на меня, даже побледнел.

— Тоже мне военспец: кадет на палочку надет, — начал он с ехидцей, но сорвался: — Всякий сопляк…

Дмитриев не договорил. Фашистский пулемет, установленный, по-видимому, на одной из башен, откуда просматривался наш бугор, опять затакал, и опять пули загудели и зашлепали справа, потом простукали, как по глухим клавишам, перед нами и удалились влево. Когда пулемет стих, Дмитриев, ненавистно покосившись на меня, забормотал, что он не кретин лежать на простреливаемом месте и что-то еще насчет разных нахальных молокососов, которые берутся командовать, а сами с перепугу головы потеряли. Раньше чем я собрался ответить, он привстал на одно колено, прислушался, уперся в песок прикладом, вскочил и грузно побежал, согнувшись в три погибели. К счастью, ему удалось спрыгнуть в рытвину до возвращения пулеметной очереди.

Я не мог не признать, что Дмитриев поступил правильно. Всем нам следовало бы перебраться туда же. Нужно только дождаться следующей паузы и перебегать. Но вражеский пулеметчик как назло изменил тактику. Вместо того чтобы действовать по-прежнему, очередями, он почему-то задержал ствол в нашем направлении и вел огонь словно по цели. Сначала до нас доносился ряд гулких ударов, будто баба на реке била вальком по мокрому белью, и в ту же секунду с отвратительным сосущим звуком песок перед нами шевелился. Затем наступал короткий перерыв, и все повторялось. Стоило фашисту взять чуть повыше, и крупнокалиберные пули впились бы не в землю, а в Орела, в Казимира, в меня, а раньше всего в немца, лежавшего правее и впереди Казимира, так что мне были видны лишь вельветовые штаны и подошвы его новеньких ботинок.

Беспокоящая эта мысль пришла и ушла, оставив, впрочем, после себя некий неприятный осадок. Но тут сзади на нас обрушился ужасающий грохот, и плотный вихрь прижал мою спину, в висках часто заколотило, хорошо, что я успел вовремя сообразить, что это ударил по врагу станковый пулемет, находящийся в двух-трех шагах позади. Но едва я успокоился, как опять застучало спереди и опять через мешок полетели в меня острые иголочки. Мне почудилось, что пули теперь ложатся ближе. Нестерпимо захотелось всем туловищем зарыться в песок, но пришлось удовлетвориться тем, что я приложился к нему щекой. Положение, нечего сказать. Недаром все вокруг, даже Казимир, прекратили стрельбу. Только проклятый пулемет продолжал реветь сзади и воздушные волны от его очередей шевелили хлопчатобумажный вареник, выданный взамен пилотки.