Изменить стиль страницы

Мы догнали роту, когда она уж спускалась с плато. Внизу расстилалась долина. Вдалеке она постепенно переходила в возвышенность, на вершине которой зеленела густая роща, а за ней торчали какие-то башни. Справа от рощи тянулась глубокая свежевырытая канава, хорошо заметная благодаря наваленному вдоль нее песку. К канаве быстро продвигались пулеметная и две стрелковые роты нашего батальона. Темные вельветовые костюмы и береты отчетливо выделялись на светлом, и поэтому особенно хорошо было видно отличное, как на параде, равнение цепей и геометрически точные промежутки между расчетами, весь тот образцовый порядок, в каком действовал батальон Тельмана. В центре, уступами, шла пулеметная рота, и хотя сами пулеметы были неразличимы, везущие их бойцы вырисовывались рельефно, а все вместе напоминали ожившую старинную батальную картину, не хватало лишь живописных клубов порохового дыма. Вдруг пехотные цепи рванулись вперед, охватывая канаву, ускорилось и наступление пулеметной роты в середине. «Да ведь это же фашистский окоп», — запоздало осенило меня, но мы уже спустились, и кусты заслонили начало сражения.

Солнце стояло над головой и грело вовсю. От кустарника к нам торопился кто-то с белым полушубком на руке.

— Где командир роты? — издали выкрикнул он, и даже в нескольких этих французских словах слышно было немецкое произношение. — Где ваш начальник? Мне нужен ваш командир, — повторил он.

Ему показали влево, и он затрусил вдоль цепи, продолжая взволнованно выкрикивать:

— Вы опаздываете, товарищи! Другие роты уже давно под неприятельским огнем! Вы отстали! Скорей! Скорей!..

Все прибавили шагу. Хотя Юнин находился не так близко, я слышал его прерывистое дыхание. Справа натужно закашлялся один из моих бойцов. Я повернул голову и обнаружил, что равнение нарушено: Казимир метров на пятнадцать опередил остальных, «дробязг» не поспевал за ним. Удивляться не приходилось, мы уже часа три находились на марше, а тут еще начались пески.

— Напшуд! Бегем напшуд! — заорал слева надсадный, неузнаваемо изменившийся голос Владека. — Бегем! Бегем!..

Мы побежали, но уже через пять минут выяснилось, что без тренировки это не так просто. И без того давно было жарко, теперь все взмокли, а тут еще пудовые солдатские ботинки вязли в песке, фляжка била по бедру, подсумки тянули вперед, а набитый патронами мешок — назад. Сердце билось учащенно, а в правом боку покалывало.

Наше и соседнее отделения перемешались. Бежавшие вокруг меня низкорослые люди быстро утомились и дышали со свистом. Казимир, высоко, как на гигантских шагах, поднимая ноги, вырвался вперед, а слева, наперерез ему, будто борзые за зайцем, неслись бойцы других взводов. Зная, что командир отделения обязан находиться перед ними, я больше всего страшился отстать от Казимира, но, хотя это было делом чести, у меня ничего не получалось, догнать Казимира смог бы разве что один из братьев Знаменских.

Так, беспорядочной толпой, мы пробежали с полкилометра до кустов ивняка. Достигнув их, люди останавливались передохнуть. По двое, по трое они опускались на колено или даже ложились, шумно дыша, на поросший папоротником песок. Два опередивших меня брюссельских студента из нашего отделения уселись, скрестив ноги, и, отдуваясь, пили из фляжек. Завидев меня, оба отвернулись. Я повернул к ним, молча указывая вперед. Они довольно неохотно поднялись и присоединились ко мне. Навстречу прожужжал большой жук и стукнулся об землю где-то сзади. За первым пролетел второй и тоже упал за нами. Мои студенты пригнулись, и лишь тогда до меня дошло, что это пули на излете.

Под следующими кустами опять сидели бойцы. Здесь их было больше, и между ними я узнал еще одного из своих студентов. Он держал окурок сигареты ногтями и жадно, раз за разом, затягивался, но поперхнулся дымом и закашлял; вероятно, это он и кашлял, пока мы еще шли цепью. Я уговорил его встать, но когда мы вдвоем побежали дальше, не то что Казимира, но и никого из отделения поблизости уже не было. Все чаще падали по сторонам пули. Теперь уж чуть ли не под каждым кустиком притаились измученные бойцы. В одном месте собралась группа человек в десять, но откуда-то на них налетел багровый Гурский и так хрипло взревел, что все, словно он был их взводным, вскочили и из последних сил устремились вперед.

Дышать становилось все труднее, и, глотая воздух пересохшим ртом, как вытащенная из воды рыба, я не столько бежал, сколько падал вперед, заставляя себя при этом переставлять ноги. Наконец я уже почти не успевал делать выдох, а при каждом вдохе тяжко, как запаленная лошадь, всхрапывал, и мне невольно вспомнилось, как, не то у Майн Рида, не то у Луи Жаколио, удирающий верхом от погони герой, видя, что загнанный конь вот-вот падет, чтобы облегчить ему дыхание, разрезал морду выше ноздрей и доскакал. Герою Майн Рида было хорошо; я же сам был своим скакуном, и в ушах у меня все громче звенело, и голова кружилась все сильней.

Внезапно я почувствовал облегчение. Это лопнула сначала одна, а за ней другая лямка вещевого мешка, и он, ударив по пяткам, свалился. Я вынужден был остановиться. Набежавший сзади Гурский чуть не сбил меня с ног. Не успел я очухаться, как он уже поднял мешок и протянул мне. Обмотав вокруг руки оборвавшиеся лямки, я бросился догонять своих.

Даже такая ничтожная задержка немного помогла, и, хотя теперь обе руки были заняты, бежать все-таки сделалось легче, особенно когда мешок не давил больше на спину. Правда, навстречу все чаще летели пули, однако выше, чем раньше: приближаясь, они больше не гудели, как навозные жуки, но, свистнув, мгновенно проносились мимо. Гурский, бежавший передо мной, круто свернул.

— Напшуд, суки сыны! — засипел он. — Порассядали се, як у кавярне!..

Уж скорее они засели в засаду, чем расселись в кафе, такой у этой пары был вид. Понятно, они оказались мелкокалиберными студентиками из моего отделения, и я, непростительно отставший из-за дурацкого мешка, не мог, когда эти два мальчика подняли испуганные, как у напроказивших школьников, лица, не ощутить того, что принято называть угрызениями совести.

Сколько-то времени мы бежали вчетвером, но ребята, успевшие немного отдохнуть в своей засаде, отрывались от меня и Гурского. Скоро мы с ним сдались и перешли на рысцу, дыхание сделалось менее шумным, и тогда мы услышали сливающуюся трескотню выстрелов. Оттуда, откуда она доносилась, навстречу нам двигался, старательно обходя препятствия, невероятно бледный боец, поддерживающий раненую руку, на которую было наложено столько ваты и намотано такое количество бинтов, что казалось, будто он несет подушку. За ним след в след ступал второй боец, за каждым плечом у него было по винтовке. Сзади на некотором расстоянии, тоже смертельно бледный и с каким-то даже зеленоватым, оттенком, спотыкаясь, брел Болек.

— Чи не потшебуешь помоци, комисажу? — сочувственно предложил Гурский. — Где тебе ранено?

— Не естем ранны, — со страдальческим выражением отвечал наш комиссар. — Боли мне серце. Мам сильно нервицу серца, — и он схватился за карман френча.

Гурский мрачно посмотрел ему в спину и широким шагом двинулся дальше. Нам тут же попался еще один изнемогший в марафонском беге с полной выкладкой, в отличие от большинства не прятавшийся в зарослях ивняка, но лежавший на песке навзничь, грудь его ходила ходуном, а он, подсунув ладони под затылок, отдыхал, как вырвавшийся на лоно природы горожанин, и только блаженно жмурился от горячего солнца. Хмурый Гурский, однако, не набросился на него, а лишь неприязненно покосился. Мы продолжали молча идти в ногу, никак не налаживающееся дыхание не располагало к беседам.

Там, куда удалился наш батальон, все чаще гремели уже различимые винтовочные выстрелы, а где-то совсем далеко, как швейные машинки в портняжной мастерской, бойко стрекотали пулеметы, судя по дистанции, неприятельские. Гурский приостановился, повернув ухо, прислушался, прибавил шагу и вдруг задал мне очередной недоуменный вопрос.

— Объяшни, проше… — преодолевая одышку, начал он, но, вспомнив, что Казимира с нами нет, продолжал на затрудненном французском: — Объясни мне, раз ты все на свете знаешь (откуда он взял, что я эдакий тошнотворный всезнайка?), как так получается?.. Или не все люди одинаковые?.. — Он не столько спрашивал, сколько размышлял вслух. — Или правду говорят, что евреи не такие, как мы?.. Что они себя в первую очередь любят и привыкли на чужом хребте ездить?..

Я был сражен. Что угодно мог я допустить, но подобных разговорчиков среди добровольцев, идущих в атаку на фашистские окопы неподалеку от Мадрида, признаюсь, не ожидал.

— Что? Скажешь, нет?.. — повышая хриплый голос в ответ на мое осуждающее молчание распалялся Гурский. — Нет? А почему чем ближе к делу, тем их меньше остается?.. Заслышав фашистские «гочкисы», они оседают по пути, как галька в реке!.. Кого мы с тобой под каждым кустом находим, прижавшихся так, что не оторвать?.. Евреев!.. Кто вот сию минуту за легко раненным в тыл винтовку понес?.. Еврей!.. А комиссар, который первым врагу спину показал, он что — не еврей?.. Им от фашистов хуже всего приходится, а они где?.. Впереди других в бой бросаются?.. Пример подают?.. Мужчины они, наконец, или нет?..

Над Гурским, видно, кто-то крепко поработал. Ведь все, что он с такой горячностью и обидой сейчас, задыхаясь, выговаривал, было, при всей его несомненной искренности, самой настоящей клеветой. Я, например, собственными глазами видел, когда упал этот проклятый вещевой мешок, как меня обогнал, выпучив по-рачьи глаза, рыжий Орел, а за ним и два его дружка…

— Неправда, Гурский, — негодующе возразил я.