Изменить стиль страницы

— Куда пошел господин Надьреви? — хриплым голосом задал он вопрос в пространство: а вдруг кто-нибудь услышит и ответит ему.

Он бросился в парк. Нашел там учителя. Тот сидел на скамье. Андраш готов был кинуться на него. Надьреви, встав, взволнованный, но полный решимости ждал его приближения. В последний момент молодой граф отступил. Остановившись перед учителем, сказал с кислой улыбкой:

— Ну что ж. Последует и продолжение.

— Я жду. Может быть, вы обиделись?

— О, нет. Просто я хотел запереть вас в каморку, а вы меня опередили, вот и все.

— Действительно. Только и всего.

— Я еще рассчитаюсь с вами. Ничего особенного не произошло. Я и раньше подозревал, что вы идиот. Но не сердитесь за мои слова.

Между собой пока что они кое-как уладили ссору. Но Надьреви знал, что после случившегося он не может больше оставаться в Берлогваре. Самое лучшее сегодня же уехать.

Он пошел к себе в комнату.

Идя по парку, думал о формальностях отъезда, о своей неудаче, деньгах, ожидающей его в Пеште нужде, но чувствовал себя превосходно.

У себя на столе он нашел пришедшее по почте письмо; видимо, Ференц принес его. Он узнал почерк своего друга Сирта. Вскрыл конверт. Чтобы мысленно унестись поскорей отсюда, хоть недолго побывать в Будапеште.

«Иштван, дорогой дружище!

Хотя я мог бы назвать тебя глупой скотиной. Или, чтобы ты не рассердился, «Глупой скотиной» с большой буквы. Я ведь уверен, что ты успел уже наделать порядочно глупостей. Ты был бы не ты, если бы не наделал глупостей. Я прочел твое плаксивое письмо и ребятам тоже его прочитал, разумеется, в «Япане». («Япан» — это кафе на углу проспекта Андраши и улицы Дяр, если ты забыл уже.) Словом, мы, я, Рона, Гергей и Лакатош, читали твое послание и говорили о тебе. И наши мнения основательно разошлись. Я посмеялся над тобой, потому что ты придираешься к чепухе, которую городит какой-то граф Агенор Чампанек или как его там, — имя я запамятовал. Будто он способен, глазом не моргнув, застрелить человека. Во-первых, не надо принимать всерьез то, что болтает такой щенок двадцати с хвостиком лет. Он пускал кому-нибудь, возможно, тебе, пыль в глаза. Во-вторых, какое тебе дело, способен он на это или нет? Охота тебе принимать близко к сердцу подобные разглагольствования? В-третьих, если он говорил «человека», то думал не об ангеле, а о каком-нибудь бандите или бог знает о ком. Поэтому незачем было тебе негодовать на него и, схватив перо, тотчас строчить жалобу и обвинительный акт. Вот мое мнение. Но Гергей, — ты и он два сапога пара, — (красиво я выразился?), встал на твою сторону. Он сочувствовал тебе и твердил: «Бедный Иштван, какие горькие пилюли приходится ему глотать в этой Берлоге».

А дело с цыганом выеденного яйца не стоит. У меня есть подозрение, — не обижайся, пожалуйста, — что ты слегка приукрасил эту историю. Конечно, не из легкомыслия, которое тебе несвойственно, а только благодаря богатому воображению. Не такие страшные раны были, верно, у бедняги цыгана, и провинился он, верно, в чем-нибудь посерьезней, может статься, несколькими днями раньше вместе с товарищем совершил небольшое ограбление и убийство. Гергей и тут придерживается иного мнения. Он негодовал так же, как ты. Но лишь по письму знает он эту историю и не был, подобно тебе, очевидцем заключительного акта. Зато ученик твой, как видишь, все-таки джентльмен.

Гергей и я, верней, я и Гергей, поспорили, наговорили друг другу немало резких слов, но не рассорились, ибо, как тебе известно, я джентльмен, и какой-нибудь там Гергей не может меня оскорбить. Рона был полон сомнений. Он, — в чем нет ничего удивительного, — сохранял полное спокойствие, но хотел прослыть мудрецом и в нерешительности вставал то на мою сторону, то на сторону Гергея. Лакатош лишь ждал, что скажет Рона, и поддакивал ему, потому что в конце спора, то есть когда мы стали расходиться, попросил у него в долг пять крон. Видишь, хотя ты сам не джентльмен и не в восторге от джентльменов, тебе придется признать, что бедняки тоже не золото.

Ну, оставим эту чепуху, не будем заниматься ею больше, чем она того заслуживает. В другой раз, если у тебя появятся подобные переживания, не пиши мне о них, потому что на твои стенания я буду отвечать грубостями. Главное, ты живешь хорошо. Отличный стол, лучше чем у Бауера и тетушки Мари, и комната у тебя удобная. Твои надежды, правда, еще не сбылись, но и не разлетелись в пух и прах. То есть своими неуклюжими руками ты сам еще не убил их. Ну, смотри, будь умницей! Веди себя так, как я соблаговолил тебя учить. Если ты станешь в поместье юрисконсультом или управляющим, я приеду туда, чтобы получить с тебя плату за обучение.

Как твои успехи в дамском вопросе? (Красивое выражение?) Есть ли там какая-нибудь хорошенькая приставленная к тебе горничная? А если нет, то требуй. Это же, по-моему, входит в условия обслуживания. Или, может быть, более благородным способом унимаешь ты волнения, охватывающие порой твое «Сердце»? Не удалось ли тебе — как бы это выразиться? — пленить какую-нибудь красавицу из высшего общества? Я задаю вопрос в шутку, поскольку считаю тебя неспособным на подобный подвиг. У тебя не хватит ума на то, чтобы распространять ложные слухи о своем тайном эрцгерцогском происхождении, об ожидающем тебя наследстве в десять тысяч хольдов, чтобы расписывать свои похождения, что ты, мол, дошел до того… Ох сколько «чтобы» и «что» можно мне еще написать? Не могу ли я употребить хоть раз «якобы»? Впрочем, здесь нет учителя Злински, который отчитал бы меня. Словом, у тебя не хватит ума на то, чтобы рассказать, якобы — пусть тебе будет хуже, если тебе не нравится этот союз — якобы ты и еще один молодой человек волочились за одной красоткой. А ты оскорбил своего соперника и убил на дуэли. Да, теперь я, правда, припоминаю, что насчет дуэли я тебя уже наставлял, но понапрасну, ты в этой берлоге молчишь, как рыба, хотя мог бы вполне с прискорбным видом упомянуть о нескольких поединках, то есть похвастаться ими, и тогда этот Православ или как его там, твой граф с моноклем не осмелился бы, наверно, в твоем присутствии делать некоторые заявления.

О чем же шла выше речь? Да, о женщинах. Что ж, я сочувствую тебе, если ты вынужден там чахнуть, но, признаюсь, и мы в Пеште совсем зачахли, все мы, кроме Роны, поскольку у него, бедняги, туго набит карман. На днях наша банда устроила большой кутеж; банда — это я, Лакатош и Гергей. Итак, один джентльмен и два пролетария. У Гергея завелись кое-какие деньжонки, — где он стащил их, пока еще не выяснилось, да все равно; мы поужинали у Брауна, он платил, потом зашли, конечно, в «Япан»; был прекрасный летний вечер, светили звезды, луна. Лехнер с французской учтивостью приветствовал даже уличных девок; нам не хотелось идти домой, поэтому мы забрели в «Казино де Пари» и пили там если не шампанское, то хотя бы вино. И привлекательных женщин видели, то есть видел я, ибо Гергей и Лакатош не в счет, но выяснилось, что я тоже ненастоящий джентльмен. Признаю, дружище, что и джентльмену необходимы деньги. Поскольку наша троица не пила шампанского, то одним этим умалила себя и добровольно записалась в разряд чиновников и прочих. Вокруг шампанское лилось рекой, и феи, мягко говоря, нас игнорировали. Я все-таки приударил за одной крошкой; тебе она пришлась бы по вкусу: хорошенькая, стройная и бог не обидел, — есть на чем сидеть. Увидев мой маркграфский костюм, крошка сначала была любезна со мной, но плебейские манеры Гергея и Лакатоша ее смутили; однако потом я успокоил красотку, шепнув ей на ухо, что они мои лесничии — эту мысль почерпнул я из твоего письма, — и я захватил их с собой, чтобы они повидали свет. Передо мной чуть было не открылись блестящие перспективы, но крошка со своей ангельской невинностью поставила меня в дурацкое положение. Не отрицаю, я впал в тоску, как гимназист, или как некий Надьреви, и нашей банде не оставалось ничего другого, как развлекаться всю ночь по-бедняцки, то есть шататься по улицам, нагружаться сверх меры едой и сверх всякой меры вином, — так мы и кутили, а счета всюду оплачивал Гергей. Из Варошлигета мы приплелись в пивную «Эрдейи», пили там пиво — после вина — и ели фасолевый суп с колбасой. Уже рассвело, можно сказать, наступило утро, когда мы потащились в кафе «Миллениум», куда собираются по утрам все кутилы. В ту пору из разных увеселительных заведений Варошлигета уже мчались шикарные экипажи, в них сидели веселые, хорошенькие девушки и возле них настоящие джентльмены, не мне чета: биржевики, коммерсанты, домовладельцы, казнокрады и самые большие аристократы — маклеры по продаже книг или досок. Не особенно приятно в прекрасную летнюю ночь оставаться статистом.

Короче говоря, жизнь здесь не для всех рай; так что сиди спокойно в Берлоге и последовательно добивайся какой-либо стоящей цели. Твоя цель: обрести где-нибудь твердую почву под ногами. Учи своего недоросля, занимайся и сам; если появятся у тебя со временем деньги, то в ином свете увидишь ты мир, и я тоже. Не пойми меня превратно, я увижу мир в другом свете, если и у меня появятся деньги, а не только у тебя. «Geld regiert die Welt»[44], слышу я часто от доброго дедушки Шварца, от которого я, Сирт, конечно, теперь уже отрекаюсь.

Прощай, я написал тебе пространное письмо, длинней, чем ты, — значит, мы квиты; обнимаю тебя с любовью и дружбой; до свидания, которое пусть произойдет как можно поздней, ведь если я вскоре увижу тебя, это ничего хорошего не будет сулить.

Лайош».

К письму, которое Сирт сочинял, наверно, в кафе, Гергей приписал несколько строк:

«Здравствуй, Иштван!

Я хочу только сказать тебе, что ты абсолютно прав. Пепельницу швырять барону в голову, пожалуй, не следует, но надо с отвращением отвернуться от него и больше с ним не разговаривать. Вот и все. Словом, не слушай Сирта, он настоящий осел, ты же знаешь. А маленький компромисс не повредит. Может быть, тебе удастся сохранить за собой место, в чем-нибудь авось повезет. Лакатош уже оттачивает свое перо, чтобы попросить тебя в письме одолжить ему денег. Обнимаю тебя.

Гергей».