Изменить стиль страницы

ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ

Фолкнер писал о Хемингуэе, что он был так же интересен, как и его книги. То же самое можно сказать и об авторе «Петра» и «Хождения по мукам». В памяти людей, встречавшихся с Толстым, он продолжает жить с необычайной яркостью — человек неповторимо своеобразный, похожий только на самого себя. Его самобытная личность проявлялась во всем — от крупного до мелочей, которые принято называть житейскими. Заметки, предлагаемые здесь вниманию читателя, не могут, разумеется, претендовать на какую-либо полноту в изображении замечательного художника и человека. Это всего лишь короткие штрихи. Может быть, они пригодятся для его портрета, который еще ждет своего исполнителя. В некоторых случаях, по необходимости, автору приходится говорить о себе.

«Писателю слишком мало знания одного своего искусства, — писал Константин Федин. — Музы все в кровном родстве и поддерживают друг дружку, даже ревнуя».

Алексей Толстой поклонялся многим музам. Чтобы их перечислить, пришлось бы изрядно потревожить мифологию. На почетнейшем месте была у него муза науки. Еще в двадцатых годах он посылал своих героев на Марс в снаряде с реактивным двигателем.

«Художнику придается наука (взамен вдохновенной прически), — писал он. — Сочетать в органический сплав науку и искусство трудно. Для наших детей это будет, наверно, так же естественно, как дыхание».

Это звучит сегодня как выступление в ходе горячей дискуссии между «физиками» и «лириками». Ему, уже решившему вопрос о «сплаве», самый предмет спора показался бы, вероятно, несколько надуманным.

Когда-то, по инициативе газеты, Толстой встретился с директором Кировского завода Отсом. Двое очень занятых людей увлеклись разговором допоздна. Они говорили о техническом прогрессе у нас и на Западе, о рационализации, о пятилетке, о новом пополнении рабочего класса, о Форде и Тейлоре, о книгах по истории фабрик и заводов, о выпуске тракторов. В конце беседы директор Кировского завода в шутливой форме выразил свое удивление тем, как свободно чувствует себя в технических вопросах его собеседник.

— Мне немножко повезло, — ответил Толстой, — я по специальности инженер, правда без диплома. Учился в технологическом институте, дрезденском политехникуме… В свое время Лев Николаевич Толстой говорил, что Чехову мешала его медицина, что если бы он не был доктором, то писал бы еще лучше. Я думаю, он был не прав. Совершенно очевидно, что Чехов-врач обогатил Чехова-писателя… Мне приятно вспомнить, что я работал в области научной фантастики. Тут техника мне очень помогла. Но не только в этом дело! В наше время, когда так всеобъемлюще значение науки, просто невозможно быть от нее в стороне. Она не параллельна художественному творчеству, а постоянно с ним пересекается. Писатель, не принимающий этого положения, похож на клавиатуру, в которой не хватает клавиш: вдруг туп-туп — палец ударяет в пустоту… Вот совсем недавно один мой коллега произнес такой монолог: «Знаю, что и будильник и электровоз — величайшие открытия человеческого гения, но, откровенно говоря, гляжу на них как первобытный человек. Ну, скажем, как дикарь времен капитана Кука… Для меня техника — таинственное сборище каких-то катушек, винтов, колесиков, гаек, проволок, шурупов и чего-то там еще. Ей-богу, не знаю, какая разница между блюмингом и комбайном. Верю на слово, что это великие изобретения, но… не могу досягнуть до понимания!» Тут дело не в том, конечно, что он не может починить будильник или провести электричество! Он, видите ли, как будто мило шутит, кокетничает, а за этим — целая программа убежденного невежества. Ну что же, говорю, почтеннейший, тебе жить! Еще споткнешься на этом самом месте!

Как-то Толстому довелось побывать в новом доме на Рубинштейна. Дом строился на кооперативных началах и был заселен писателями и инженерно-техническими работниками. В этой постройке явственно ощущались следы первоначальных исканий нашего градостроительства. Квартирки, распланированные в коридорных системах, оказались до крайности «малолитражными», кроме верхнего этажа, где были применены конструктивистские решения (из нижних комнат винтовые лестницы выводили в верхние комнаты, а оттуда — прямо на крышу-солярий).

В устных рассказах жильцов этого дома сохранился следующий факт: попрощавшись с хозяином квартиры, где он был в гостях, Толстой, уходя, взялся за ручку двери, потянул ее к себе (дверь, оказывается, была на задвижке) и… вынул ее вместе с косяком. Оправившись после первого потрясения, он сказал:

— Или я могу конкурировать с Иваном Максимовичем Поддубным, или у строителей этого дома отмороженная совесть. Первый вариант отпадает, остается второй…

И тут же стал развивать мысль о том, что на каждом доме помимо номера и названия улицы должна быть прикреплена табличка с указанием строительной организации и фамилиями ответственных лиц — проектировщиков, инженера, прораба и т. д.

— Читатель знает, кем написана книга, которую он прочел, и он может дать о ней свой отзыв. Точно так же жители дома должны знать его авторов, чтобы иметь возможность соответственно реагировать!

Сходную мысль, со свойственным ему темпераментом, Толстой развил вскоре на страницах журнала «Рабочий и театр»:

«Не следует стеснять реакцию зрителя, тем более что если не свистом, то кашлем или хождением он все же выказывает свое невнимание и недовольство. И если кто-то написал плохую пьесу, а театр ее поставил, пусть свист из зрительного зала покажет отношение зрителя, чтобы второй раз этого не повторяли: реакция зрителя, как положительная, так и отрицательная, должна быть полной».

Интересно, что Толстой не забыл про случай с дверью. Выступая через некоторое время на заседании Ленинградского Совета, он вернулся к своему предложению о табличках с фамилиями строителей. Эта безусловно полезная идея, вызвавшая сочувственные отклики у некоторых выступавших, осталась, к сожалению, не реализованной. Стоило бы, пожалуй, заново вспомнить об этом предложении Алексея Толстого.

В одном из ленинградских домов культуры был объявлен вечер небезызвестного деятеля литературы и искусства, недавно вернувшегося из заграничной поездки. Аудитория собралась большая, но деятель почему-то опаздывал. В зале поднялся ропот. Дама с таким багрово-красным лицом, как будто она долго находилась у раскаленной плиты, стала успокаивать публику. Пробираясь с трудом из ряда в ряд, она говорила сдавленным от волнения голосом: «Граждане, пожалуйста, сидите спокойно! Имярек немного задерживается. Он звонил по телефону!»

Обойдя ряды, дама поднялась на эстраду и скрылась в боковую дверь. Время шло, ропот усиливался, кое-где начали даже стучать ногами. Снова появилась багроволицая дама, подошла к самому краю эстрады, подняла руку: «Граждане, необходима полная тишина. Имярек уже здесь. Он раздевается». Чей-то непочтительный, явно студенческий басок крикнул ей из зала: «А нельзя ли ускорить это самое раздевание?»

На пылающем лице дамы выразился священный ужас, но она быстро овладела собой и, точно проводя сеанс массового гипноза, стала повторять: «Граждане, необходима полнейшая тишина! Необходима полнейшая тишина, граждане!»

И надо сказать, что она своего добилась. Публика стала утихать. И вот отворилась дверь и появился небезызвестный имярек. Раздались жидкие аплодисменты. Имярек сел за стол и мрачно оглядел аудиторию, точно считая количество хлопков, потом вперил неподвижный взор в угол, откуда доносились какие-то остаточные шепотки. Он держал этот угол под прицельным взглядом до тех пор, пока в зале не воцарилась тишина типа «благоговейной». И тогда багроволицая дама сказала буквально следующее:

— Воспользуемся хорошим настроением имярек и попросим его поделиться с нами своими впечатлениями…

Я позволяю себе столь подробное описание только потому, что оно необычайно заинтересовало Толстого, которому я рассказал об этом вечере. Он выспрашивал все новые подробности, смеясь своим характерным носовым смехом, в котором отчетливо слышалось «ха-ха-ха». Потом вдруг посерьезнел.

— А ведь если вдуматься, всмотреться — это страшно! Что это такое? Какой-то нарост в мозгу? Экзема души? И ведь человек неглупый, не без таланта… Эти вещи дорого обходятся. Кровь, нервы… Сердце тратится… Там, внутри, все искажено. — Он помолчал. — Пожалуй, внешне я мог бы изобразить такого человека, но трудно понять ту нечистую силу, которая его толкает.

Неизвестно, какое место в «творческой лаборатории» Толстого занимали эти мысли, но он возвращался к ним, — иногда совсем по другому поводу.

В докладе Первому съезду писателей, говоря о значении человеческого жеста как заветного ключа к пониманию его души, Толстой привлекает в качестве примера «писателя NN».

— …Писатель NN на собрании начал говорить неуверенно, даже запотели стекла его очков. Слова его нравились. Он почувствовал это, поставил перед собой локоть и растопырил пальцы, как бы держа шар. И вдруг, ища меткое слово, задержался, нашел и уверенно прищелкнул пальцами… Я мог сказать: NN честолюбив, любит слушать себя, собой доволен (при любой удаче может дойти до самообожания)…

Похоже, что Толстой примеривается здесь к какому-то будущему своему персонажу.

Актер, старый товарищ Толстого, рассказывает?

— Действие происходит в Ленинграде. Время — декабрь, по-старому — ночь под рождество. Кажется, это был первый год, когда сняли «елочный запрет». Переходим с Толстым Манежную площадь, а на ней, оказывается, базар елок. Торговля на сегодня закончилась, у елок похаживает старичок в тулупе, сторожит. А на самой середине площади возник деревянный домик-времянка. В окошке — свет. Алексей Николаевич остановился: «Давай заглянем, что там». Зрелище получилось очень оригинальное: солидный представительный мужчина в шубе, в меховой шапке, писатель Алексей Толстой, крадучись, приседая, заглядывает в чужое окошко. Поманил меня пальцем. Говорю: «Неловко, Алексей Николаевич, люди проходят мимо, а главное — у нас в кармане билеты на московскую «стрелу», как бы не опоздать!» — «Сейчас-сейчас, ты только взгляни. Это же…»