ВЕЛИКОЛЕПНЫЕ КОРАБЛИ
Наверное, не найти более тесной, более плотно населенной площадки, чем газетная полоса. Кто-то очень точно сравнил ее со взлетной полосой: только разбежался, а уже она кончилась. Она заселена непомерно густо, она требует прежде всего краткости: слишком много ей надо вместить, и вам уделят место только в том случае, если вы ей нужны, если вам есть что сказать — очень нужное, абсолютно необходимое, и чем короче сумеете это сделать, тем вы более близки к настоящему газетчику.
Но кто же из ее работников не добивается завоевать право сказать больше? Абсолютно законное желание. И здесь поможет только одно — это должно быть нужно и интересно.
Поэтому нет нужды долго рассказывать о том, какое чувство мог испытывать весьма юный, сугубо начинающий газетчик, который имел в активе десятка полтора заметок на четвертой полосе — хроникерских заметок о том, например, что на Неве пошел лед, безымянных, — когда его вдруг срочно вызвал начальник четвертой полосы, завхрон «Смены».
Казалось, он сам хотел устроить себя с наибольшим количеством неудобств. Так, например, он всегда сидел спиной к свету. Здесь всегда горела лампа под зеленым абажуром. Служитель газетной музы, он, возможно, полнее чувствовал ее поэзию — для нервной газетной сутолоки больше подходила зеленая лампа, чем трезвый свет дня. Он как бы доказывал, что быть настоящим газетчиком — не занятие, не специальность, а образ жизни. Он был самым старым в «Смене». Он безболезненно перешел из старого мира в новый и учил молодежь не без желчи и сарказма. Его комментарий-филиппики поражали иногда своеобразием, некоторые запоминались надолго. Он всегда поворачивал предмет неожиданной стороной, извлекал из него неожиданную грань, и все было направлено на одну цель — дезавуировать избитый образ.
— Ах, ветер в лицо! Как оригинально. Никогда не слышал, первый раз. Красиво, оригинально, и, главное, до вас такого заголовка не было. Между прочим, не всегда приятно, когда дует в лицо… Смотрите, надует в горло.
— Красный как рак. Свежо, ново… — и тут, угрожающе глядя, — речь идет о вареном раке. А так он черный. Если вас опустить в кипяток, то же будет… И глаза у живого рака нормальные.
И вот он, завхрон «Смены», впервые вызвал меня — до сих пор я по собственной инициативе находил темы для заметок.
Точно раздумывая некоторое время, он глядел на меня, потом из-под лампы достал прямоугольник бумаги с типографским текстом, по виду несомненно пригласительный билет. Куда? По слову поэта, «сердце забилось в три стука». Настоящее задание. На премьеру в театр? Большая рецензия? Открытие выставки?
Он протянул мне билет, на котором было написано совсем другое:
«Правление Судотреста приглашает 25 октября 1925 года в 2 часа дня на Балтийский судостроительный завод (Васильевский остров, Косая линия) на торжественный спуск первых советских лесовозов».
— Большое событие, — сказал завхрон, глядя поверх пенсне. — Будет Красин. Надо взять интервью. И подпись под фото на сорок строк. Что такое интервью? — сверкая глазами фанатика, произносил он одно из своих неподражаемых напутствий. — Это умение задавать вопросы, слушать ответы и записывать их иногда на ходу, но не потея, а как бы между прочим, в беседе. В этой беседе ваше «я» отсутствует, вы передаете мысли и слова. Человек, с которым вы беседуете, это деятель, — подчеркнул он, — именно поэтому берете интервью у него вы, а не он у вас. И, следовательно, тратить на вас лишнее время он не станет.
Снабженный напутствием, при блокноте и карандаше, рассчитав время, я отправился с утра на Васильевский остров, обдумывая вопросы, волнуясь, — первое большое задание. На улице была поздняя осень, самая тяжелая осень — конец октября. В отличие от ленинградских весны, и лета, и зимы, всегда неожиданно разных, она обладает некоторым постоянством, стилем, определенностью примет. Налицо весь комплект: сеется мельчайший, невидимый глазу дождичек, ветер насквозь продувает знаменитые проспекты и набережные, очень низко нависает серое, цвета грифельной доски, небо. У фонарей бледный невыспавшийся вид — их рано зажигают и поздно гасят. Без часов трудно определить время суток: таким может быть и утро, и вечер. Нева начинает тяжко цепенеть — кажется, если зачерпнуть пригоршней эту мрачно-свинцовую воду, она потянет руку.
С таким днем не вяжется понятие «торжество», да еще под открытым небом. Не было возможности прибегнуть к готовым, удобным для начала фразам вроде: «Сама природа разделяла всеобщее ликование». Природа ничего не разделяла.
Торжество это было действительно в своем роде неповторимым событием, единственным. Будет много других — гораздо масштабнее, но это было первое, когда все начиналось.
Славный, прославленный своею историей завод расправил плечи. Он не строил судов с 1915 года — последним здесь соскользнул со стапеля супердредноут, построенный царским правительством. И вот, через десять лет, в другом мире, — первые корабли возрождающегося советского торгового флота.
На стапелях стоят два корабля, 60 000 пудов организованного металла, корпус судна подавляет своею 85-метровой величиной. Да, тогда это поражало.
Корабли стоят на стапелях, ожидая своей минуты, герои сегодняшней премьеры. Только один раз, в день рождения, можно увидеть их в таком ракурсе — высоко поднятыми над землею. Они всегда воспринимаются слитно с морем, небом, горизонтом, с воздушным простором, с чайками. И здесь постигается полностью их целесообразная красота, всегда впитывающая в себя «последнее слово техники». Стоят кормою вперед, с наклоном к воде, на старте, точно ожидая команды.
Нева здесь включена в хозяйство, это цех, она кажется широкой, как море, — противоположного берега не видно, он в лиловатой дымке, видны плавучие краны, буксиры.
Сбоку от стапеля стоит военный корабль — старый броненосец, ставший советским, и смотрит, кажется, на мирные приготовления.
Тогда еще не было красивого, звучного, поэтичного слова «корабел». Теперь, когда думаешь об этом, понимаешь, что, не высказанное, оно должно было появиться. Это ведь чистая поэзия — все: и строительство корабля, и все вокруг, и венец — спуск, всегда волнующее, бередящее душу зрелище, которое никогда не бывает будничным.
Корабелы-балтийцы, их семьи, их гости пришли сюда, на это особенное торжество, расположились везде, где только можно: у стапелей, между стапелями, на лесах. Тускло отсвечивают медные и серебряные трубы оркестра — он играет беспрерывно. Хлопают флаги, красные платочки. Больше всего заметно некое одноцветие — в одежде двадцать пятого года нет цветовой гаммы.
И потому очень выделяются иностранные гости: скандинавы в свитерах, привычные к любому климату; японцы (почти все в удивительных роговых очках), какие-то напуганные, наверное, рассказами о севере — в шубах и меховых воротниках, мохнатых кепи. Купцы, журналисты, деловые люди, бизнесмены, они с удивлением вглядываются в страну, которой предрекали гибель, а она строит корабли.
Всё точно огромный зрительный зал под открытым небом. На глазах у этого зала готовится премьера. Спусковая команда лазает по лесам, готовит венец этому торжеству. Перестукиваются ритмично: удар — ответ, удар — ответ. Обряжают в первое плавание, убирают последние спусковые блоки, чтобы дать кораблю нужный уклон.
Но вот вплетается с набережной еще один звук — сдержанное постукивание мотора. К маленькой пристани на заводской набережной причаливает катер, останавливается, покачиваясь. Из катера ловко выходит человек в пальто, в серой шляпе и как-то упруго шагает к трибуне, на ходу обрастая людьми, исчезает и опять становится виден — уже на трибуне. Это Красин.
Тогда еще не было знаменитого ледокола «Красин».
Горький еще не назвал его художником земного дела.
И Луначарский — маршалом из созвездия Ильича.
И Маяковский еще не написал о том, как встретили рабочие Парижа первого советского полпреда:
И Красин
едет,
сед и прекрасен,
сквозь радость рабочих
шумящую морево.
И еще не было известно тогда, что корреспондент «Торонто дейли стар» на Генуэзской конференции писал о прекрасных манерах советского дипломата Красина. И не было известно нам, что английская «Таймс» назвала его финансовым гением Советов и «первым интендантом».
И не было еще о нем — как и о других маршалах Ильича — воспоминаний, фильмов, повестей, поэм, спектаклей.
Но был уже привкус легенды, молва народная об этом созвездии, была живая горячая слава.
Идут последние, самые последние приготовления. С какой-то особой выразительностью перестукиваются молотки. По толпе проходит шелест, как по кронам густого леса. Нагнетает медную музыку оркестр.
С грохотом выбивают последние киль-блоки, и судно встает на спусковые брусья. Сильный взволнованный голос отдает команду:
— Вынимай стрелы!
Почти десять лет не было слышно этой команды.
Становится тихо. Слышно, как хлопают флаги на ветру.
Оркестр замолк — гигантский цирк перед смертельным номером.
Мы смотрим, не сводя глаз. Смотрит Красин.
Удивительный, какой-то домашний вопрос, точно осведомляются о состоянии соседа, доброго знакомого, к которому собираются с визитом:
— Как Нева?
— Полный порядок на Неве! — кричит веселый голос.
Нева спокойная, в точности повторяющая грифельно-черный цвет неба.
— Товарищ нарком, разрешите спуск!
Красин почти перегнулся через низкие перила трибунки, снял шляпу и широко взмахнул ею:
— Обрубай канаты.
И все-таки глаз не улавливает этого мгновения, которое как толчок сердца. Дрогнул корпус, или это показалось? Точно задумывается на секунду — кидаться ли в воду. Первые секунды медленно — только несколько секунд медленных — скользит по густо залитому жиром шлюзу на салазках и потом уже под гром оркестра и огромное «ура» веерами вспенивает воду, ворочается в ней, точно проверяя свою устойчивость, и Нева широко принимает его.