Изменить стиль страницы

НЕМАСТИТЫЙ ЮБИЛЯР

«Маститый» — слово почтенное, которое относят к людям заслуженным, широко признанным и уже прошедшим немалый жизненный путь.

К пятидесяти годам Толстой имел все признаки «маститости»: громкую славу у себя на родине и далеко за ее пределами, собрания сочинений с портретами, вступительными статьями, факсимиле и примечаниями. Критики уже написали о нем исследования и монографии.

И все-таки почтенное слово «маститый» удивительно не шло к нему. Об этом ощущении замечательно написал Алексей Максимович Горький, поздравляя своего земляка и тезку с пятидесятилетним юбилеем:

«Для меня Вы, несмотря на свою четвертьвековую работу, все еще начинающий и таковым пребудете до конца дней…»

Свой юбилей Толстой отметил в Ленинграде. Состоялся он в помещении Ленкублита. Это название навряд ли можно найти в словарях. Оно расшифровывается так: Ленинградская комиссия улучшения быта литераторов. Так именовалась писательская столовая на Невском. Следует припомнить, что дело происходило во времена пайков, промтоварных книжек, закрытых распределителей и других, ныне прочно позабытых явлений..

В этой писательской столовой, за пиршественными столами, весьма скромными, и сошлись гости юбиляра. Это был поистине необычный юбилей. В сложившийся юбилейный ритуал виновник торжества внес крупные изменения: обычно после так называемой официальной части (торжественное заседание, президиум, доклад о творческом пути, речи, адреса) бывает банкет для «избранных». А здесь юбилей начался с банкета и им же закончился, минуя всю официальную часть. За столами сразу установилась такая же непринужденная обстановка, что и в доме у Толстого. Один оратор, совмещавший писательскую профессию с адвокатской, все время порывался произнести «настоящую юбилейную речь», но это ему так и не удалось из-за реплик, снижавших высокую торжественность взятого им тона. Подавал реплики главным образом сам юбиляр — случай, вероятно, беспрецедентный в истории юбилеев.

Чествовать Алексея Толстого пришли и собратья по смежным искусствам, и, конечно, представители всех литературных поколений и рангов. Те, которых теперь называют зачинателями и старшим поколением, были тогда средним или около него, а те, о ком сейчас деликатно пишут: «этот, в сущности, далеко уже не молодой человек», — были совсем молодыми, некоторые из них состояли еще в категории «и др.».

Были тут, в меньшинстве, и ровесники Толстого, и постарше его, но по литературному стажу (с 1907 г.) он был, кажется, старше всех. Вообще пятьдесят лет казались тогда огромным возрастом. Об этом полушутя-полусерьезно сказал сам Толстой, отвечая на тосты.

— Подумать только, — говорил он, — ведь при мне взлетел первый аэроплан, загорелся в лампочке свет неестественный, задвигались человечьи фигуры на белом полотне… Ведь я чуть на дуэли не подрался. Был однажды и секундантом. Черт знает что такое. А звучит-то как — полвека, полвека!..

Но все это были, конечно, сетования риторического характера. Именно в это время, отвечая на приветствие Максима Горького, Толстой писал ему:

«В этот год я, как никогда, чувствую, что все еще впереди, все еще начинается…»

Не в порядке юбилейного комплимента можно было сказать, что юбиляр молод, очень молод. Речь, разумеется, шла не о том, что он казался каким-то особенно моложавым. Нет, он выглядел как раз на свой возраст, даже старше. За плечами была трудная, сложная жизнь, да и коэффициент сгорания в писательском труде до сих пор еще не учтен многими. Толстой определил этот труд как «разрушающий».

И тем не менее он был молод — моложе, чем, например, за пятнадцать лет до юбилея, когда он говорил о себе в одном письме: «…мне трудно писать, точно голову подменили». То было для него время глубокого духовного кризиса, опасных перебоев в работе, время, когда он, в растерянности и тревоге, стоял на рубеже величайших исторических событий, скованный заблуждениями и предрассудками своего класса, своей среды, своего происхождения.

А теперь, с цифрами и фактами в руках, он отчитывался перед своим новым, многомиллионным читателем, и в голосе его звучала гордость:

— Мой творческий багаж за десять лет до Октября составлял четыре тома прозы, а за пятнадцать последних лет я написал одиннадцать томов наиболее значительных моих произведений!

Он являл собою редкое сочетание энергии и смелости начинающего с опытом зрелого, искушенного мастера. Если тема захватывала его, он брался за нее, какой бы трудности она ни оказывалась. Были у него и неудачи — и досадные, и крупные, — но никогда ни у кого не возникало ощущения, что это «все». Это была проба силы, как у атлета, который просит поднять ему планку или подкинуть тяжести и иногда срывается при этом.

Замечательно, как он все время обгонял себя. После выхода первой книги «Петра» он говорил, что это, «в сущности, пространное введение в основную, вторую часть».

Через некоторое время он уже заявлял, что «обе опубликованные части «Петра Первого» — лишь вступление к третьему роману, наиболее значительному по содержанию и живописности».

А потом даже свою огромную эпопею «Хождение по мукам» он стал называть «увертюрой» к тому роману о Великой Отечественной войне, который уже начал у него складываться.

Свой второй юбилей он отметил в Москве, в суровую военную годину. Отвечая приветствовавшим его, он сказал:

— Дожил я до шестидесяти лет. В мирные времена тут бы и начать писать мемуары и сажать розы, но другая сила зовет нас под старость снова и снова в грозный водоворот жизни.

Да, война заставила его взяться за перо публициста, за те всем памятные статьи, без которых не обойтись никому, кто обращается к 1941—1945 годам. Но если бы и не нагрянула военная пора, если бы времена оставались мирными, все равно не засел бы Толстой за мемуары. Это опять «чистая риторика».

За истекшее десятилетие он снова мог отчитаться увесистыми томами: и «Хмурым утром» — своей завершенной эпопеей, — и пьесами, и сценарием монументального фильма «Петр Первый», и «Золотым ключиком», рассказами, статьями, фельетонами, очерками о своих зарубежных поездках, книгой обработанных русских сказок, своими делами академика и депутата.

На седьмом десятке он взялся за третью часть «Петра». Невозможно представить себе, что эти изумительные страницы, которые навсегда останутся в нашей литературе, написаны смертельно больным человеком, неотвратимо двигавшимся к своему концу.

Теперь, когда публикуются архивы Толстого, можно ясно представить «планов громадье» этого богатырского таланта.

Только до одного он, вероятно, так и не добрался бы: до своей подробной автобиографии, которая, как мы помним, «должна писаться в конце жизни, когда намеченные высоты пройдены».

Пройдены были многие высоты, но дальше возникали все новые и новые — еще выше, и так продолжалось бы без конца, даже если б ему отпустили не одну, а десять жизней.