Изменить стиль страницы

Играть в прятки становилось все труднее. Мало того, что разрослась Алушта, полезла к нему наверх, на Орлиную скалу, новыми дорогами, дачами, садами, виноградниками, — теперь каждый мог обстоятельно объяснить, где проживает писатель Сергеев-Ценский.

Особенно хорошо стал известен его адрес почтальонам, которым он, что называется, задал работенки.

Осенью тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года мы, несколько литераторов, проезжая через Алушту, сделали небольшую остановку на автостанции. Москвич-журналист, хорошо знавший все невыдуманные анекдоты, связанные с жителем Орлиной скалы, начиная от посещения Куприна, вдруг спросил у нашего шофера — загорелого, круглолицего, добродушного парня:

— А скажите, как зовут Сергеева-Ценского?

Шофер почему-то обиделся и ответил, хмуро глядя на вопрошавшего:

— А вы что — экзамен мне строите? Это же просто неостроумно! Если требуется к Сергею Николаевичу — скажите прямо, отвезу!

И, помолчав, добавил:

— Крепко он болеет сейчас!

Покуда шофер возился с машиной, мы зашли на почту. Отправив в Москву корреспонденцию о том, как он совершил прыжок на вертолете через Крымские горы, журналист спросил у девушки в окошечке:

— А Сергееву-Ценскому много идет почты?

Тряхнув короной пышных волос, девушка улыбнулась:

— Туда, наверх? Вот, глядите, это только вечерняя!

Она показала нам весьма внушительную пачку, подготовленную для отправки адресату: письма, бандероли, пакеты.

На одном из конвертов была наклеена красивая японская марка. На большом плотном пакете со штампом «Болгария» было выведено старательными печатными буквами:

«Доктору филологических наук, академику Сергею Н. Сергееву-Ценскому».

Да, трогает жизнь — везде достает!

Человек сидел за своим скромным, простым столом и писал, не помышляя о славе, не хлопоча о ней, — и вот она пришла сама, и какая слава! Настоящая, химически чистая, заслуженная, трудовая.

Критики так и не додумались, куда его поставить, не нашли полочку, а точнее сказать, не очень-то и искали ее. Они по-прежнему молчали о нем более охотно, чем говорили.

Но старый писатель точно отвечал им словами Маяковского, усмехаясь в свои густые, запорожские усы: «Сочтемся славою — ведь мы свои же люди!»

О нем не писали ни развернутых критических статей, ни монографий. Он не попадал ни в одну из существовавших «обойм». Не раз и не два о нем попросту забывали упомянуть в обзорах современной русской советской литературы.

Нередко он оказывался в той категории, о которой остроумно говорил Леонид Соболев в своем докладе учредительному съезду писателей РСФСР, — в категории «и др.».

На восемьдесят четвертом году его жизни вышла в Крымиздате книга Галины Макаренко «Сергеев-Ценский. Критико-биографический очерк». К рецензии на нее журнал «Москва» дал вполне справедливый и, в сущности, сенсационный заголовок: «Первая книга о С. Н. Сергееве-Ценском».

Этот «случай на производстве» служит разительной иллюстрацией к тому горячему и далеко не оконченному разговору, который идет теперь по поводу одного из наиболее странных, мягко выражаясь, явлений в нашем литературном обществе — о том, какое влияние оказывает на положение писателя в литературе его «географическое положение».

Но если в данном случае критика осталась в очень большом долгу перед писателем, то читатель у него в долгу не остался.

Маленькие вершинки, очевидно, нуждаются в путеводителе — их могут не заметить, пройти мимо. Но эта вершина на Крымском полуострове все равно не могла остаться незаметною. Можно было не писать, не говорить о ней — она была видна отовсюду.

Свой дом на Орлиной скале он сравнивал, как известно, с мастерской. Но когда раздумываешь об этом упрямом мастере, который четверть века прожил в девятнадцатом веке, был современником Чехова и Льва Толстого и вместе со всем советским народом отпраздновал сорок первую годовщину Октября, — это сравнение кажется маленьким, даже кустарным.

Не мастерская, а какой-то огромный, неустанно действующий цех словесного художественного литья.

Сорок с лишним лет его работы, пришедшейся на советскую эпоху, были годами нарастания его творческой энергии, его очевидной второй молодостью.

Он говорил так:

«Писатель должен работать каждый день в поте лица своего, как работает весь наш народ — строитель, воин, ученый!»

«Мало иметь талант — надо еще взращивать его в себе и воспитывать!..»

Пример старого мастера делает эти, в сущности, отнюдь не новые мысли необыкновенно убедительными.

Он действительно работал не покладая рук. Всегда был в рабочей форме. Не допускал никаких заминок, простоев, нарушений ритмичности.

Возможно, кому-нибудь покажется неподобающей эта производственная терминология применительно к такому деликатному делу, как художественное творчество, покажется упрощающей творческий процесс и духовную организацию художника. Но ведь и творчество подчиняется каким-то общим законам.

Не следует думать, что мы изображаем этакого «старичка-бодрячка», который «знай себе пописывает».

Несомненно, что в этой большой жизни, не богатой внешними событиями, но внутренне очень напряженной и трудной, бывало всякое. Были неудачи, порой горькие, были просчеты. Но «кризисы» здесь не допускались.

Если не «вытанцовывалось» одно, если отлеживалось другое, тогда работалось третье.

От своего огромного цикла «Преображение России» он переходил к эпохе Пушкина, Гоголя, Лермонтова, изучая ее идейное содержание и вещественные детали, и тогда появлялись пьесы «Невеста Пушкина», «Гоголь уходит в ночь», «Мишель Лермонтов» — еще недостаточно оцененные и не полностью включенные в десятитомное собрание сочинений.

Переключался на публицистику, на статьи о Тургеневе, Чехове, Лескове, на разговоры с молодыми о писательском мастерстве, на воспоминания.

В одном из его стихотворений, которое называется «В горных лугах», зарисовка крымской природы завершается такими строчками:

Шаг мой все шире и шире.

Гуще и выше трава.

Славно б пожить в этом мире

Век бы еще… или два!

Перевалив на девятый десяток, он не устал, не наработался, не нагляделся на мир, не захотел на покой. И отпусти ему судьба эти два века — все с тою же неуемной жадностью работал бы он, как его великолепный Антон Антонович из «Движений»: «Ро-бо-та! О-о, это большое дело, как сказать! Человек — ро-бо-тай, лошадь — ро-бо-тай, дерево — рро-бо-тай, трава растет, как сказать, и траву в роботу — гей-гей, шоб аж-аж-аж! Прело, горело, чтобы пар шел!..»

Более полувека назад некоторые критики, оценивая необычайную густоту его письма, насыщенность красками, деталями, расточительно-щедрыми наблюдениями, предсказывали ему, что он неминуемо «испишется».

Действительно, его рассказы, повести, романы, начиная от самых первых, — какие-то чемпионские, рекордсменские, выражаясь спортивно — все с выпирающими мышцами и мощным дыханием.

Можно представить себе реальность опасений, которые возникали с каждой новой вещью этого писателя: сколько может продолжаться такая богатырская трата сил?

Но выходила следующая книга — и все новые и новые россыпи никогда не повторяющихся образов, сравнений, наблюдений, красок представали перед читателями.

Становится понятным непрестанное, многолетнее восхищение Горького, бросившего о нем крылатое слово: «Властелин словесных тайн».

Подходя к восьмому десятку своей жизни, он написал повесть «Утренний взрыв». Михаил Шолохов, приславший телеграмму своему старшему собрату по перу, прекрасно выразил то чувство, которое возникает при чтении этой вещи:

«С истинным наслаждением прочел «Утренний взрыв». Дивлюсь и благодарно склоняю голову перед Вашим могучим, нестареющим русским талантом».

Этот могучий талант своим шестидесятилетним трудом опроверг само понятие «исписаться». Он еще раз доказал, что духовная энергия человека пожизненна, если она вдохновляется высокими целями.

Свою последнюю статью, написанную за несколько дней до кончины, он назвал так: «Жизнь писателя должна быть подвигом». Мы знаем — это не фраза, претендующая на то, чтобы стать исторической. Здесь выражено коренное убеждение старого писателя, чья жизнь и была творческим подвигом, неустанным служением родной литературе — его единственной всепоглощающей страсти.

Книгам его уготована большая, беспокойная, долгая жизнь — они никогда не будут застаиваться на полках, залеживаться в шкафах. И в сознании читателей всегда будет жить образ их создателя — властелина словесных тайн, чудесного мастера с Орлиной скалы.