Отдышавшись после оздоровительных упражнений, они кое-как перекусили — все по приказу неугомонного капитана, с матерной руганью запихавшего в рот сорванно закапризничавшего Сэнди кусок разогретого ароматнейшего мяса непонятных консервов. Поев и окончательно очухавшись, они деловито перекурили — ни словом, ни жестом не вспоминая о случившемся и даже не оглядываясь туда. Ведь обернуться и вспомнить, сказать или спросить означало попытку понять — а на это сил уже не было. Слишком многое произошло — и явно еще большее ждало их впереди. И они — осознанно, нет ли — но и такой малостью пытались защититься.

В общем, передохнув и все так же не замечая пакостно-клеевого (или какое оно там) застывшего уродства посреди галечного пляжа, Кузьменко и Попов молча двинулись к давно их ждущему кораблю. Сэнди же они заставили остаться у самолета. Без слов поняв друг друга, русские буквально наорали на парня, когда он с мрачным, но мальчишеским упрямством увязался было за ними, и оскорбили его «трусом», заявив, что он, сопляк, попросту боится оставаться в одиночку у самолета — их единственной, между прочим, надежды рано или поздно все-таки выбраться отсюда. Не могли они взять этого славного парнишку с собой!.. Оба твердо знали (хотя один другому ни за что бы в том не сознался): на корабле, как, впрочем, вообще здесь повсюду — но все-таки особенно на корабле — не чисто. Что это означает и что за этим стоит — они толком объяснить не могли бы и себе, не то чтобы друг другу. И ни тот, ни другой не хотел, да и не смог бы, пожалуй, признаться себе до конца честно, что же именно он начал понимать — или сознавать, или попросту видеть. Называть-то можно по-разному, важно — как принимать… Ведь намного легче — безопасней! — поверить в реальность фантастической сказки, нежели признать осознанно, с принятием всех последствий, очевидную фантастику реально происходящего — и происходящего не где-то, или когда-то, или с кем-то, но с самим тобой. Не с кем-то — с собою! Но и того мало. Главное ведь заключается в том, что, признав и приняв, должно ведь что-то тогда делать! Вот именно это, вероятно, и не успел понять Джордано — и погиб на костре; как раз это, видимо, легко уяснил себе Галилей — и спасся… Впрочем, ни о Галилее, ни о законах мироздания, как и о прочих глобальностях, два русских летчика не думали. Капитан искал источник опасности и бензин, Попов же… Вот Попов — что искал он?

На этот вопрос и пытался ответить себе старшина, карабкаясь за простуженно сопящим командиром вверх по шуршащей камешками осыпи и уже отчетливо, со знобким холодком прикосновения осознавая: не «что» пытается он уже искать, но — «кого». Кого же? И как искать (не то, чтоб найти — хотя бы искать!) — искать того, кого не знаешь? И, надеясь на встречу, встретить страшишься… Страшишься, потому что столько раз обманутый и сам обманывавший — теперь поверишь. Поверишь в веру в человека — навсегда Человека. Стоп! Человека? Почему? Откуда вдруг эта жутко-счастливая уверенность, откуда убежденность мгновенного и безошибочного знания? Неважно! Важно — следующий шаг. И твой, и… Да! И шаг тебе навстречу! И будет страшно в открывшейся бездне и величественно-прекрасно — в открытии Мира. В этом и заключена жизнь. Не его. И не в его «вчера», его только надежде и даже «завтра» для всех. Но — Жизнь…

Только бы успеть. Успеть, увидев, не ошибиться, успеть понять — и шагнуть первым…

Они забрались на него опять с носа и, настороженно пройдя все так же мертвенно-заброшенным коридором шкафута, поднялись на спардек. Расположение трапов было в общем-то логичным и потому вполне понятным. Со спардека взошли левым наружным трапом на крыло ходового мостика, с улыбкой разглядев с верхотуры фигурку мающегося Сэнди под бортом притихшего «ила», и на минуту задержались над башней артустановки — она оказалась как раз под ногами. Переглянувшись (да, это явно автоматическое и явно мощное, несмотря на хлипкий вид, устройство наводило на опасливые размышления), они осторожно открыли чуть скрипнувшую серую тяжелую стальную дверь и выжидающе остановились, вглядываясь в тихий сумрак просторной ходовой рубки. Что-то было в ней не то, что-то совсем неправильное… Держа ТТ в опущенной руке, капитан покосился на стрелка через плечо — но Попов упрямо даже не расстегивал кобуру.

— Эй?.. — негромко-осторожно окликнул капитан тишину. Но не отозвалось даже эхо. Тихонько скулил где-то наверху запутавшийся в разбухшем ржавчиной рваном такелаже ветер. Едва слышно посвистывали оборванные ванты. Глубоко под ногами в невидимой бездонности низов замедленными басовитыми вздохами гудело, дрожаще резонируя угрюмо-спокойному прибою, ржавое железо пустых отсеков. Капитан подумал, втолкнул пистолет до половины в кобуру и, шагнув через высокий комингс, сразу, будто натолкнувшись на преграду, замер. Попов шагнул за ним и встал рядом. Он не сразу сообразил, что его остановило — как и капитана. И, глубоко вдохнув воздух корабельной ходовой рубки, на выдохе понял.

Здесь было чисто и свежо. Свежо и чисто.

Мягко зеленел отмытый линолеум палубного настила. В ясные — вполне изнутри чистые! — стекла рубки ровным сияющим потоком лился незамутненный дневной свет. В нем золотистыми искрами тепло мерцала надраенная медь нактоуза. На внутренней рукояти распахнутой двери не было и намека на годы омертвения и безлюдья. Попов отчего-то тихо улыбнулся про себя и неспешно огляделся.

Он был спокоен!

Слева от входа перед высоким, на толстой винтовой «ноге», креслом стоял странный аппарат: некая квадратная тумба с переключателями и верньерами на полированной как будто деревянной панели, на коей покоился металлический ящик, обращенная к креслу скошенная стенка которого представляла собой овальный черностеклянный экран, покрытый масштабной координатной сеткой, нанесенной неизвестным зеленовато светящимся материалом — явно не краской, но и не фосфором. Справа от двери с переборки свисали две уже виденные ими в каютах красные «капки». Прямо, в середине ходовой рубки, торчал штурвал — необычно маленький, с автомобильный руль, но все-таки по-флотски традиционно полированного с медными накладками дерева, и тоже с непонятными тумблерами, лампочками и изогнутой шкалой на колонке. А дальше, по диагонали всей рубки, в правом ее переднем углу, где на походе у крайнего лобового стекла мается вахтенный офицер, свисал с крепления великолепный громаднейший бинокль в роскошном твердом пенале черной тисненой кожи.

Кузьменко вопросительно оглянулся и шагнул вперед. И тут в уютной чистой тишине рубки послышался вкрадчивый хрусткий шелест. Капитан взялся за торчащую из кобуры рукоять ТТ, медленно, вытянув голову, повел взглядом по заставленному еще какими-то неведомыми агрегатами помещению — и вдруг шарахнулся вбок, рванув пистолет! И тут же дернувшийся Попов увидел: за ограждением ведущего вправо вниз трапа стоит прокладочный стол, а на столе… А над столом…

Попов не удержался и положил чуть задрожавшую, мгновенно взмокшую ладонь на кобуру.

Потому что над столом мягко, вполнакала и оттого сразу незаметно, светила — да, светила! — включенная зеленоватая лампа-бра, светила по-домашнему покойно и ровно. Под ней же… Под ней в хрустальной, что ли, пепельнице, массивно разлапившейся на расстеленной на столе карте, медленно корежилась, тихонько длинно хрустя и прозрачно бездымно догорая, бумага. И был то кусок морской карты. И шевелилась в суетно-жадном язычке розовато-желтого огня надпись. И надпись та была… немецкой.

Капитан уставился на шершаво вытершуюся на складках карту побелевшими глазами, и, перехватив его взгляд, Попов вдруг сообразил: карта-то не морская! Карта летная! Типично авиационная: с разноцветными кружками и стрелками радиоприводов и маяков, значками ориентиров, аккуратно продолженных карандашными нитями подходов и секторов. И правый нижний угол ее — вероятно, с расшифровкой или кодом — был оторван.

Пламя в пепельнице затрепетало, потянулось вверх, дернулось — и, бесшумно испустив тоненько-извилистую синюю струйку дыма, угасло. В пепельнице лежала ломкая кучка черного праха…

— Н-ну? — сипло осведомился Кузьменко, косясь на трап вниз и боком, чуть косолапя, медленно выдвигаясь плечом к закрытой двери, сразу за столом слева. — Хозяин? Поговорим?

Звонко лязгнул в тишине взведенный курок пистолета. Никто никак не отозвался. Старшина с усилием, превозмогая собственную руку, оторвал горячую ладонь от скользко мокрой кожи кобуры. Дернув ему подбородком: «Вправо!», сгорбившийся капитан неуклюже, на цыпочках — это в сапогах-то! — обогнул, поскрипывая разбухшими от сырости подметками, ограждение трапа, стол, подобрался к двери, присел на корточки слева от нее, поднял пистолет — и, оскалившись, рванул дверь на себя и вправо!

Попов замер.

Но… ничего не случилось. Дверь легко и бесшумно распахнулась. Капитан чуть выждал, сидя на корточках с задранным ТТ, привстал, сунулся внутрь — и вдруг, утробно крякнув, махом захлопнул дверь и навалился на нее плечом, аж свалившись на колени. Разинув рот, будто ему не хватало воздуха, и кося дурным глазом на Попова, он выхрипел:

— Т-там!.. Ох, матерь…

Это Кузьменко-то? Неустрашимый воинственный комэск?! Попов оттолкнул его бедром, перевел дух и решительно распахнул дверь, отбросив назад капитана. Но войти не успел.

Уже занеся через комингс ногу, он с размаха ударился всем телом об угрюмо сверкающий предупреждающий взгляд — и застыл в дверном проеме в полушаге, с нелепо занесенной ногой.

Сердце булыжником грохнуло в затылок, онемело и свалилось куда-то в холод, вниз.