12
Всю зиму и почти всю весну сорок третьего года под Ленинградом шли тяжелые бои, бои за Красный Бор, бои за Синявино и Мгу, бои за 8-ю ГЭС. «Бои местного значения» — так они именовались в сводках Совинформбюро. Конечно, по сравнению с битвой на Волге, где впервые немцы были взяты в гигантские клещи, а затем раздавлены или пленены в «котле», по сравнению с Донским, Степным и Сталинградским фронтами военные события под Ленинградом были боями местного значения.
И все же это были бои, имевшие отнюдь не только местное значение. Тридцать отборных немецких дивизий вынужден был Гитлер бросить на защиту своего «Северного Вала». Эти тридцать дивизий были позарез нужны ему на Волге, но снять их с Ленинградского фронта он не мог: это означало бы, что фашисты отказались от Ленинграда. Но они не отказались от Ленинграда, и как бы теперь ни называли военные идеи Гитлера битые немецкие генералы, как бы они ни честили эти идеи «бредовыми», а самого Гитлера «маньяком», — захват Ленинграда был всегда одной из главных задач германского командования.
После прорыва блокады немцы и с юга и с запада от Ленинграда остались на прежних своих рубежах. Они по-прежнему могли наблюдать за жизнью города, они видели Ленинград, они видели его возрождение, они видели заводские трубы, которые вновь начали дымить, они слушали по радио концерты симфонического оркестра Ленинградского радиокомитета, они читали «Ленинградскую правду», которая печаталась в нескольких километрах от переднего края и которая из номера в номер сообщала об успехах ленинградцев во всех областях труда, науки и культуры. И слушая концерты, и читая «Ленправду», они обстреливали Кировский, и завод имени Жданова, и «Электросилу», и «Большевик». Надо ли еще продолжать именной список заводов-героев, девятьсот дней работавших под огнем!
Немцы еще могли успешно уничтожать «живую силу» противника — зрителей ленинградских театров, слушателей Филармонии, школьников, раненых, реставраторов Адмиралтейства и Эрмитажа… Поистине фашизм должен был перестать быть фашизмом, чтобы немцы сами отказались от Ленинграда. Так что Гитлер Гитлером, а его идеи полностью разделяло руководство вермахта. Любая трещина в рядах ленинградцев — и Гитлер вполне компенсировал бы себя за траурные флаги по случаю поражения на Волге.
Нет, нам не пришлось вывешивать траурные флаги по случаю победы фашизма на Неве. Зато красные флаги победы хранились в каждом доме, даже в тех, которые полностью вымерли прошлой зимой. Прорыв блокады — это была только первая победа, давшая узкую полоску земли к югу от Ладожского озера. Эта узкая полоска земли сделала нас независимыми от Ледовой трассы, но Ледовая трасса продолжала работать параллельно с новой железной дорогой. Мы знали, что испытание еще не кончено, мы знали, о, мы знали, каких жертв стоили нам бои местного значения!
Проходят годы, сменяются поколения, но и в далекой ретроспективе Ленинградская битва никогда не станет достоянием только специалистов-историков. Существует такое понятие, как память народная. Из дальних веков, через пропасти социальных катастроф народ проносит главные события жизни.
Но это понятие «память народная», мне кажется, мы стали употреблять слишком часто и не всегда к месту, и от этого несем немалые потери (впрочем, так всегда бывает от чрезмерной эксплуатации слов и понятий). Совсем недавно, на весьма представительном писательском собрании, я слышал речь, в которой была дана весьма своеобразная трактовка народной памяти. Для примера был взят великий русский полководец Александр Невский, известный своими победами над крестоносцами и над шведами почти на тех же местах, где в январе сорок третьего войска Ленинградского фронта прорвали блокаду. «Что мы знаем об Александре Невском? — спрашивал писатель своих коллег по перу и отвечал: — Мы знаем победы Александра Невского на Чудском озере и на Неве. Но весьма вероятно, — продолжал он, — что не все ладилось у великого полководца, возможно, что новгородцы и не всегда бывали довольны действиями своего князя, быть может и драили его с песочком за какие-нибудь там огрехи, но вот прошли годы, прошли века, и в памяти народной остались только Чудское озеро и Нева…»
Но разве память народа — это застывшая масса, на которую исторический сейсмограф время от времени наносит военные победы? Память народа — это тоже историческое понятие, и сама фиксация памяти народной претерпела важные временные изменения: есть разница между знаками на бересте или на пергаменте и книгой. И это не только вопрос техники. Думается, что мы далеко ушли вперед от устных рассказов и даже от летописей, которые, кстати сказать, при добросовестном изучении тоже могут дать больше, чем только Чудское озеро и Неву. Благодаря общекультурным завоеваниям она, память народа, крепнет из века в век. Ее укрепление есть необратимый процесс, и я не верю, что в нашей Книге будущие поколения разберут что-то невнятное по поводу «отдельных огрехов» и найдут одни только поверженные фашистские знамена. Чем дальше, тем сильнее будет крепнуть память народная, и потомки будут знать о нас неизмеримо больше и полнее, чем знаем мы о подвигах Александра Невского.
И еще я думаю, что укрепление памяти народной зависит и от нашей доброй воли. Пришло время, когда мы можем писать объективную историю века, эта писаная история тоже входит в понятие памяти народа, и нет никакого смысла тревожить прах буйных новгородцев, чтобы проводить сомнительные аналогии. Призывы к тому, чтобы помнить Чудское озеро, а княжеские огрехи позабыть, не укрепляют, а вымывают память. Конечно, и такое вымывание имело место в истории, но нам этого повторять не надо.
Зимние и весенние бои 1943 года были тяжелыми и кровавыми. «Невский Измаил» — 8-я ГЭС — наконец пал. Конечно, это был местный успех, но если вспомнить, какое значение придавали 8-й ГЭС немецкие генералы, если вспомнить, сколько раз они объявляли эту крепость неприступной и каким действительно грозным препятствием была она для наших войск, то станет ясным, сколь условны были в то время строчки Совинформбюро, сообщавшие о боях местного значения на Ленинградском фронте. В конце марта был освобожден Красный Бор. И хотя освобожденные пригороды по-прежнему значились в газетах как пункты П., Р. и Т., ленинградцы без труда расшифровывали их.
Для меня это было трудное время — я мотался из одной армии в другую, с одного участка фронта на другой. И привозил на Радио очерки, поразительно похожие один на другой.
Хотелось работать лучше. Едва ли не каждый день я видел людей, совершающих подвиги, и, кажется, настолько привык к этим встречам и к поступкам из ряда вон выходящим, что уж и удивляться перестал. Материал все накапливался и накапливался, оседал в записных книжках и в дневнике.
Писал я не только очерки, но и рассказы. Одни из них шли к микрофону, другие умирали в пути, но все они были одинаково стереотипны. В основе такого рассказа всегда было истинное событие, но поскольку в рассказах я не был связан подлинными именами героев, то им придавались биографии. В одном рассказе герой до войны учительствовал, другой работал на заводе, а третий был астрономом; затем наступило утро 22 июня, собственно даже не утро, а полдень — мои герои узнавали о войне только после речи Молотова, то есть в полдень 22 июня, когда немцы уже были на подступах к Каунасу. Многие биографии я в самом начале войны аккуратно записывал и теперь мог брать из своего гроссбуха то, чего требовал рассказ: разоренный немцами дом, сестру, угнанную в неволю, мать, работающую на новом уральском заводе…
Однажды я увязался в поездку вместе с военными корреспондентами Радиокомитета Маграчевым и Блюмбергом. Они работали на так называемой звукозаписывающей машине, в своем роде уникальной — не знаю, была ли еще где такая машина, как эта, оборудованная в начале войны главным инженером Радиокомитета Николаем Николаевичем Свиридовым. Узнав, что машина идет в одну из дивизий Волховского фронта, я уговорил взять меня с собой.
Я плохо помню эту поездку. Помню только, что был страшенный мороз и что Маграчев и Блюмберг с утра и до глубокой ночи работали, а я сначала действовал им на нервы, путаясь под ногами, а потом у меня в голове сложился небольшой очерк о майоре Короткове, начальнике штаба одного полка.
В каждой воинской части всегда есть свой любимец — иногда это командир роты, иногда командир полка или его замполит, именно этого человека называют «батей», это он может, как говорил Георгий Суворов, «ведя на смерть от смерти увести».
В штабе полка я прочел несколько интересных донесений и представление Короткова к ордену. Там было сказано, что во время боя, когда успех еще не определился и противник перешел в контратаку, майор Коротков личным примером воодушевил бойцов и сам возглавил батальон после гибели командира.
«…И, скинув полушубок, повел людей вперед. В настоящее время находится в госпитале на излечении».
«Странно, — подумал я. — «Скинув полушубок…» Почему об этом в донесении…»
Командир полка, хмурый седой человек, когда я пришел к нему в жарко натопленную избу, был занят с техником-интендантом (они подсчитывали потери), и я с ходу поздравил с победой: Роща Круглая — тяжелый орешек вроде нашей 8-й ГЭС.
— За Короткова кто оставался? — переспросил меня командир полка. — ПНШ-один. Нет его, тоже в госпитале… Разумеется, разумеется, люди себя геройски показали.
Я попрощался, вышел и, когда закрывал за собой дверь, услышал, как он недовольно сказал технику-интенданту:
— А приданная нам рота пулеметчиков? Это что, овечьи шкурки?
Я решил, что мне пора, и уехал попутной машиной, не дождавшись своих товарищей.