Из студии я вышел, стараясь ни на кого не смотреть и с твердым решением никогда больше не подходить к микрофону. Поднялся на два этажа, чтобы заверить пропуск, и сразу ко мне подошел заместитель Бабушкина, Валерий Гурвич.
— Почему так громко? — спросил он меня, морщась и ежась. — Нельзя так кричать в микрофон. Краснов, конечно, герой, но зачем же стулья ломать. И потом, послушайте, это немыслимо длинно…
— Ничего, ничего, — сказал Бабушкин, выйдя из своего закутка на разговор, — голос у вас звучит отлично, интонация верная; многословно, но это я виноват, постеснялся сократить, думал — обидитесь…
Гурвич довольно многозначительно взглянул на Бабушкина, потом мельком на меня и, пожав плечами, не попрощавшись, ушел.
Но когда я был уже внизу, он снова подошел ко мне. Он подошел ко мне, развел руками, и я ждал, что он что-нибудь мне скажет. Но он все стоял разведя руки и молчал, и я тоже молчал, словно загипнотизированный.
— Понимаете, что нужно? — спросил он меня наконец. — Не понимаете. Нужно создать летопись. Чтобы день за днем. Хотите — в стихах, хотите — в прозе, но о деле. Через сто лет из архива поднимут: вот как жили люди. А вы пишете вроде того, что Краснов смотрит на небо в голубых барашках и думает, что немцам в Ленинграде не бывать. Это же невыносимо…
— Но этого у меня нет!
— Нет? Ну, может быть, такого и нет. Послушайте, надо по радио рассказывать, как люди работают, а Краснов все говорит и говорит, что не сегодня-завтра разобьем немцев. Нельзя так. Пишите, пожалуйста, как люди работают — военные или невоенные, это самое главное.
В это время завыла сирена, и разговор оборвался.