Изменить стиль страницы

— Надо учиться торговать! — и тронул лошадь.

У хозяина магазинчика «Все для мужчин» был совершенно обалделый вид.

Только перс никогда не шутил и не смеялся, да и наше дружное молчание давалось ему нелегко. Кажется, он больше всех скучал по родине, но это я сейчас понимаю, а тогда мне казалось, что по-настоящему по родине тоскую я один.

С этим персом была тяжкая история. Он перестал получать деньги из Тегерана и задолжал за два месяца в «Вилле Норманд». Месье Мален — наш главный администратор, всегда в легком подпитии, всегда теребящий свои тонкие усики, которыми очень гордился, уже несколько раз заходил в номер к провинившемуся.

— Месье Водри еще раз напоминает вам… (Водри был владельцем двух клиник-отелей: авантажного «Котаж де Дюн» и нашей, куда более скромной, «Виллы Норманд».

— Деньги должны прийти, — коротко отвечал перс.

Несколько раз и мы, друзья, пробовали начать разговор: все ли благополучно с его отцом, не навлек ли он на себя немилость шаха? Наконец д’Ире, со свойственной ему добродушной иронией, спросил:

— Не хочет ли ваша светлость взять в долг некоторую сумму?

«Его светлость» решительно отвергла это предложение:

— Деньги должны прийти.

Но прошел еще месяц, и наступил день, когда месье Мален, прежде чем снова отправиться к персу, как-то уж очень решительно подкрутил свои тонкие усики. Еще одно напоминание? Но оказалось, что дело куда серьезнее. Был объявлен приговор: месье Водри настолько добр, что не может отказать в номере своему старому клиенту — перс уже полтора года лежал здесь, у него был туберкулез позвоночника, — но отныне носильщики его не будут обслуживать и отныне он лишается пансиона. Как некредитоспособного его будут кормить «тем, что есть».

Мы узнали обо всем этом только через несколько дней. Перс, как всегда, молчал, а проговорился наш старый гарсон Луи. (Теперь это обращение — гарсон — уже давно запрещено.) Луи был стар, у него всегда дрожали руки, и весь он напоминал давно заезженную клячу.

— Что за отвратительную дрянь вы несете? — спросил его однажды Робер.

— Тс-с-с, тише, ради бога, тише, месье Бюрон, это для нашего перса… По приказанию месье Водри… Остатки… Но, клянусь, я стараюсь сервировать их так, чтобы они выглядели прилично.

Немедленно был вызван месье Мален.

— Что случилось? На мой взгляд, паштет превосходен…

— Нет, — сказал Робер, — вас пригласили не для того, чтобы обсуждать меню, а для того, чтобы вы передали месье Водри, что он подлец. Но, поскольку вы сами не посмеете ему передать, мы ждем господина Водри сегодня вечером.

Месье Водри вечером не пришел, приказ о снятии перса с довольствия был отменен. Водри отлично понимал, что в противном случае он лишится половины своей клиентуры. А еще через день пришли деньги из Тегерана. Их хватило на то, чтобы рассчитаться с долгами, и на обратный билет домой.

Мы провожали перса всем нашим кругом. Целая вереница преновских осликов и лошадок. Поезд стоял недолго. Сначала внесли в вагон перса, за ним кое-как втолкнули старенькое «шарио», над которым весь вчерашний вечер трудился Абель: все-таки путь неблизкий. Звякнул колокол, точь-в-точь как у нас в Кинешме или Можайске…

Память — великий дар природы человеку. И я думаю — самый светлый дар. Только память способна изо дня в день нарушать закон неповторимости. И в этом смысле я не могу понять трагедии Фауста: «Остановись, мгновенье!» За чем же дело: остановись!

Рядом с комнатой Робера жил месье Боскето, молодой человек из очень богатой и очень чванливой семьи. Молодой человек был тяжело болен, за ним ухаживала какая-то миленькая девушка, мы вначале думали — медицинская сестра, но потом оказалось, что это влюбленные, которым родители не дали благословения и чуть ли не прокляли. Для нас маленькая Гали была примером мужества и самоотверженности. Кажется, родители Боскето один или два раза приезжали, я их совершенно не помню, помню только, что каждый раз Робер негодовал: чего они чванятся? Сын умирает, а они чванятся…

Но молодой Боскето рассудил по-своему. Он решил жениться. Вот что я хорошо помню, так это твердый глянцевитый квадрат и золотое тиснение — приглашение на свадьбу.

И снова вереница лошадок и осликов. Берк-сюр-Мер, или, как его еще называли, Берк пляж — городок больных — соединялся с самим городом Берком длинной и плохо вымощенной улицей, в конце которой находились и мэрия, и церковь.

Как и полагается, месье Боскето и его будущая жена ехали впереди. Он, наверное, очень страдал от рытвин и ухабов, и, чтобы не слишком тревожить больного, экипаж двигался очень медленно. А за ним, тоже медленно, о боже, как медленно, двигались наши Жаки, Арманды и Шери, и все вместе напоминало похороны.

Потом было венчание, кюре торопился, он тоже понимал, что нельзя тянуть; два-три аккорда взял непомерно большой для такой скромной церквушки орган…

Я в каком-то тумане различал новобрачных. Фата, флердоранж, кольца. Все-таки, когда Боскето вынесли из мэрии, молодых встретили аплодисментами. Месье Боскето улыбался, а Гали заботливо вытирала ему лицо платочком, на котором уже блестела затейливая монограмма.

Обед в «Вилле Норманд» нам подали праздничный, но нераскупоренных бутылок на этот раз было очень много. Бутылки — это был промысел месье Мален, но, кажется, одна нераскупоренная бутылка все-таки досталась нашему Луи.

А через несколько дней новобрачная наняла двух монахинь для того, чтобы они посменно дежурили у постели месье Боскето. Тихоня и скромница (вечно опущенные долу глаза, стыдливый румянец) буквально на наших глазах превратилась в элегантную даму, по три раза в день меняющую туалеты. Она много двигалась и как-то все время встречалась с нами. Раньше она редко выходила из номера, теперь она была повсюду — в холле, в саду, на улицах, у витрин магазинов, на почте; «Вилла Норманд» была переполнена ее шелковыми шорохами, ее камешками, ее духами, кажется, это был Герлен, входивший тогда в моду и вытеснивший знаменитый Коти. Мне кажется, я до скончания века буду слышать этот запах, хотя и Герлен уже не тот, что был полвека назад. Но даже знакомую этикетку мне противно встречать!

Мы все чувствовали себя виноватыми перед месье Боскето; не могу объяснить, почему это было так, но человек всегда чувствует себя неправым перед умирающим. Еще хуже, когда по нескольку раз в день здороваешься с его убийцей. А мадам Боскето торопила мужа умирать. Теперь он целыми днями, а иногда и ночью оставался один. Потом появился какой-то господин… В нашей «Вилле Норманд» всегда кто-нибудь умирал, но месье Боскето не просто умирал, он был брошен…

Мне едва исполнилось семь лет, когда я впервые столкнулся с таинством смерти. Февраль семнадцатого. На чердаке шестиэтажного дома, угол Зверинской и Большого проспекта Петроградской стороны, где мы тогда жили, засели двое городовых с пулеметом. Из окна я видел, как на улице собралась толпа. Мама оттащила меня от окна, но сразу же послышались топот ног по лестнице, выстрелы и вдруг — близкий стон. Помню человека с красной повязкой на рукаве, помню его лицо, залитое кровью, и маму, склонившуюся над раненым. Его перенесли к нам, и он умер на моих глазах. Упрямо вскинул голову и, как мне показалось, очень внимательно взглянул на маму…

Я и сейчас живу на Петроградской стороне, только перейти мост — и начинается Марсово поле с братскими могилами. Мне нравится старое петербургское название «Марсово поле». Но еще больше мне нравилось, когда оно называлось Полем Жертв Революции. Здесь похоронены герои, жертвы борьбы с царским самодержавием, и кто знает, может быть, там покоится прах человека с красной повязкой на рукаве….

Жертвы, жертвы… Жертвы Юденича, жертвы холеры. Юденич, Кронштадт, холера, Юденич, тиф, Кронштадт, холерный барак. Все это мы проходили в детстве. Но так умирать, как умирал месье Боскето!.. Так умирать — опустошенным, обманутым, не вскинув голову, не увидев сострадания на лице женщины, пусть чужой, но не по найму. Можно нанять физическую близость с женщиной, но нанять сострадание…

Я был в этом стерильно чистом номере, помню монахиню, монограммы на белье, монограммы на тарелках, монограммы на ложках, и хризантемы, и какую-то сверхъеду. (Месье Мален за отдельную плату придумывал необыкновенно вкусные вещи, на это у него всегда хватало фантазии.)

Месье Боскето, когда я навестил его, был, как всегда, ровен, тих и любезен. Он спросил меня, как я себя чувствую, как прошла операция, и выразил надежду, что я скоро встану на ноги. Я тоже надеялся наконец встать на ноги, мне снилось, что я на ногах, что я дома, что все уже позади, а впереди, что ни говори, целая жизнь; но вблизи этих хризантем я не мог говорить о себе, и уж во всяком случае заученная улыбка монахини никак не способствовала откровенному разговору. Впрочем, я никогда не был близок с месье Боскето.

Молча он попросил монахиню выйти из комнаты, уж не знаю как, но она понимала его без слов.

— Я слышал, что вы все перестали здороваться с мадам Боскето, — сказал он, когда мы остались вдвоем. Я пробормотал нечто невнятное, но дело действительно обстояло именно так. — Я слышал, что месье Бюрон… — (Да, да, именно так, именно Робер объявил ей бойкот, и с этого момента мы перестали слышать ее шелка и чувствовать дурноту от запаха Герлен, мы перестали ее замечать, и это была правда.) — Я прошу вас передать месье Бюрону, что мне… — Наверное, он хотел сказать «мне больно», но что означало здесь это слово? — Я люблю мадам Боскето, — сказал он просто. — Пожалуйста, скажите монахине, чтобы она вернулась.

Я передал наш разговор Роберу. Он задумался и вдруг, совершенно неожиданно для меня, выпалил:

— Я просто болван, мелкий, ничтожный, спесивый, как индюк, о господи, господи, он ее любит, любит, любит, какое нам дело до всего прочего… И ты не мог остановить меня? — спросил он строго.