Изменить стиль страницы

Все было продумано до мелочей: и чаевые Абелю и его напарнику, и место в пивной, и, наконец, полная договоренность с владельцем конюшни.

На мое счастье, в пивной оказалось еще трое на «шарио», а четверо людей не привлекают к себе такого внимания, как один.

Пивная была набита до отказа. Еще до прибытия делегатов шум стоял невообразимый. Одни шумели от пива, другие были возбуждены желанием узнать «правду о России», а третьих просто наняли, чтобы сорвать «реюнион». Сдвинули два столика «для президиума», вошли двое: один — совсем еще молодой парень, застенчивый блондинчик, тихий, как мышка, другой — пожилой, усатый, с ухватками бывалого кондуктора. Пивная взорвалась. Блондинчик сразу стал что-то рассказывать, никто его не слушал, и он забормотал: «Ситуаен, ситуаен!» Но граждане пришли в еще большее возбуждение. Тогда пожилой с невероятной энергией вскочил на стол и зычно крикнул:

— Я ветеран, я получил крест за то, что поднял роту в атаку против бошей, замолчите, все равно я вас перекричу!

И он страстно кричал об их поездке, о первом в мире государстве рабочих и крестьян, о царском дворце в Ливадии, отданном трудящимся, о Волховстрое, о Советах, где заседают такие же люди, как мы с вами. Его стащили со стола, но он снова влез, на этот раз только для того, чтобы крикнуть:

— Долой капиталистов!

— Долой, долой, долой!.. — ревела пивная.

И в это время в дверях показался местный аптекарь. Его хорошо знали: как-никак, человек состоятельный.

— Долой!..

Аптекарь стоял с презрительной улыбкой, и вдруг все услышали, как он сказал одно только слово, и это слово было «мерд» (говно).

Пивная замерла. Абель шепнул мне, что пора тикать.

На следующий день после пивной баталии я взялся за «Письмо из Франции». Каким же оно было, это мое первое печатное слово? Да точно таким же загипсованным, как и я сам.

Вопрос «с чего начинать» стоит перед каждым пишущим человеком, сколько бы ему лет ни было и под каким бы номером его опус ни значился. Я думаю, что мне следовало начать с информации Абеля, но тогда это начало показалось мне несолидным. «Портеры», носильщики, может, чего доброго, рассказать и о преновской конюшне, и о том, что автор этих строк «лежачий больной»? Нет уж, нет, мне хотелось, чтобы было не хуже тех корреспонденции, которые я читал в наших газетах. И я смело начал:

«Как-то раз мое внимание привлек плакат…»

«Ровно в восемь я был в назначенном месте…» (Ну, не в пивной же, черт возьми, все-таки собрание, на котором люди рассказывают о своей поездке в Советский Союз!)

Нет, я не хотел врать, но я хотел, чтобы все происходило в приличной обстановке. Пусть выкрики, пусть попытки сорвать доклад, на то и классовая борьба… А как быть с тем, что делегат вскочил на стол? Но читателей «Смены» не должен интересовать ни темперамент докладчика, ни, тем более, его участие в империалистической войне, которая, как известно, была войной несправедливой. Важно не как он говорил, а что он говорил. А говорил он о важных вещах: об обязательном страховании рабочих в нашей стране, о бесплатных путевках в санатории, в дома отдыха, о равноправии наций. Было? Было. Так вот об этом-то и надо писать!

А как быть со свистом и улюлюканьем? И потом: упоминать об аптекаре или нет?

Как ни странно, но мне помогла местная газета. Она не пожалела для отчета черных красок. Делегаты французских рабочих были названы большевистскими шпионами, в адском шуме пивной репортер уловил выкрики о милитаризации СССР и красном терроре, аптекарь выглядел как борец за свободу, равенство и братство.

Я писал: «Были и попытки сорвать доклад… Бешеную травлю, подняли… Пришли прощупать настроение масс… Зал, затаив дыхание… Зал с восторгом…»

Нет, я не хотел врать. Абель рассказал мне, что на рю Карно пели потом «Интернационал». И я закончил гимном свои «Два лагеря».

Кузнецов, когда я вернулся, сказал мне: «Лихо пишешь, умеешь-таки подметить». Он ничего не знал о корреспонденциях в «Смену», но у него целая наволочка оказалась набитой моими письмами.

Кузнецов уже не работал в ЦК комсомола, а был парторгом строительства института «Цветметзолото». Я уход Кузнецова из ЦК воспринял трагически: понизили! За что? Но мои волнения были напрасными. За полтора года все изменилось. Началась пятилетка. Строительная площадка была почетнейшим назначением. Кузнецов сразу же потащил меня осматривать «объект» на окраине Москвы. Окраина! Это была Калужская площадь.

Впервые в жизни я был на стройке, мы лазали по каким-то временным лестницам, меня крепко подташнивало от страха, но признаться в этом я не хотел. Зрелище было, наверное, удивительным: мало того, что сам хромой, так и товарища привел такого же.

Домой мы вернулись поздно. Жена и сын Кузнецова были на даче. Что-то мы сами соорудили себе поесть. Но с этим делом было трудно. Уже перешли на карточки, что и говорить, в Евпатории харч был получше.

Впрочем, харч для нас не имел никакого значения. Я, наконец, вручил Кузнецову подарок из Франции — логарифмическую линейку. Помнится, он сам просил меня привезти эту штуку, которую очень трудно было достать в Москве, а последние частники рвали уж очень бессовестно.

Я хочу припомнить, что я рассказывал Кузнецову о Франции. Говорили мы долго, чуть ли не до утра. Но о чем я все-таки рассказывал? Да все о том же, о чем писал в «Смене»: забастовки, социал-предатели, безработные, полиция беспощадно разогнала митинг… Все тот же негнущийся гипс!..

Конечно же, я своими глазами видел и безработных, видел, в каких трудных условиях живут батраки: особенно трудно приходилось полякам, которых тогда было очень много во Франции; видел и рыбаков, уходящих в Ла-Манш в надежде на жалкие гроши; видел, как выигрывают и проигрывают в казино бешеные деньги, на которые тут же покупают или продают все, что можно купить или продать.

Кузнецов слушал своего собственного корреспондента с жадностью. Он услышал то, что хотел услышать.

Но неужели же я так ни о чем больше и не рассказал в тот вечер Кузнецову? Ни о ком из своих французских друзей? Ни о Робере Бюроне, ни о Рауле д’Ире, ни о Мишеле Сантоцком, ни о Параскевеску, ни о Гольдштейне, ни о Жильбере Брошаре, ни о Мануэле Гонсалесе, ни о ком ином из нашего интернационального братства, так счастливо сложившегося в тот год на берегу Ла-Манша… Совсем недавно я прочел книгу Робера Бюрона, в которой он, вспоминая нашу странную юность, признается, что на его будущие политические взгляды и на его работу во французском Сопротивлении самое существенное влияние имел Берк-сюр-Мер, где в одном тесном кругу оказались молодые люди не только разных стран, но и разных континентов — пять французов, два румына, два поляка, один перс (тогда еще не говорили — иранец), один перуанец и один молодой человек из Советского Союза. Этим молодым человеком из Советского Союза был я. И к этим строчкам Робера я могу прибавить, что наш круг был не только тесным, но и прочным. Всех нас привело в Берк несчастье, все мы тосковали по другой жизни, на всех нас давили гипсовые повязки, но очень скоро мы узнали, что, только взявшись за руки, мы сможем оказать сопротивление. И это не просто метафора. Вечерами мы собирались в нижнем холле, ставили наши «шарио» колесо к колесу и протягивали друг другу руки. Я — правую Роберу, а левую д’Ире, Робер — левую мне, а правую Параскевеску, Параскевеску — левую Роберу, правую Мануэлю Гонсалесу… И молчали. Недолго, конечно, две-три минуты, потом снова начинались шутки, кто-нибудь в ком-нибудь замечал смешное, шутили, смеялись, или, как говорил Робер, «делали зарядку перед сном».

Неужели же я так ни о чем и не рассказывал в тот вечер Кузнецову? Роберу о Кузнецове я очень много рассказывал. И это было не так просто. Для этих рассказов нужно было не только время, но и терпение. Терпение и мне, чтобы объяснить нашу жизнь, терпение и ему, чтобы понять мои рассказы.

Колчаковцы? Кто такие? Как, ты никогда не слышал о палаче русского народа адмирале Колчаке? Ничего не слышал о виселицах, которыми был усеян его кровавый путь по Сибири и Уралу? Но, прости меня: адмирал — это море, при чем тут Сибирь и Урал, уж это-то мы проходили в лицее. Хорошо, идем дальше. При чем тут этот поп? Поп не может любить комсомол. Да, милосердие, это я понимаю, я читал вашего Толстого, однако они испортили твоему приятелю ногу. Поп добился такого наказания, что твоему Кузнецову испортили ногу!

Крым и «Таласса» — слова понятные, все-таки Робер кончил лицей, там знания более фундаментальные, чем на рабфаке. Но что такое нэп? Разве торговать — это плохо? Почему? О господи, а эксплуатация человека человеком, а прибавочная стоимость, а «из России нэповской будет Россия социалистическая»? Все это надо объяснить своими словами, а своих слов обо всем этом у меня не было.

Робер находил, что моя дружба с Кузнецовым прекрасна, что малага в старой Евпатории — это напиток богов. Евпатория, туда и греки, и римляне доходили, не правда ли, и очень возможно, что среди римлян были и галлы!.. Слава богу, во Франции нет колчаковцев, боюсь, что наши святые отцы не помогли бы Кузнецову. Да, он остался на всю жизнь с кривой ногой, но еще неизвестно, что будет с нами…

Мне кажется, что я все-таки добился своего, и Робер понял, какой замечательный и благородный человек Борис Кузнецов, но проблемы нэпа, из которого обязательно должна была выйти Россия социалистическая, я думаю, остались ему непонятными. Особенно странным показалось ему утверждение, что «надо учиться торговать». «Учиться торговать, учиться торговать…» — он много раз и на все лады повторял эту фразу.

Однажды мы выбирали рубашку Роберу. Хозяин магазинчика «Все для мужчин» вынес на улицу несколько коробок и, стоя на подножке экипажа, стал показывать свой товар. Он раскрыл, я думаю, уже десятую коробку, но Роберу ничего не нравилось: то полоска слишком бледная, то клетка слишком крупная. Хозяин сказал, что право, не знает, чем бы еще мог угодить месье, на что Робер громко, так, чтобы я мог слышать, сказал: