Не помню, что я говорил в ответ, но потом Денисов, смеясь, заверил меня:

— Коряво, но здорово, с душой сказал.

Когда делегаты расходились после собрания, солдаты поздравляли меня, крепко жали руку. И ощущение этого первого в моей офицерской жизни искреннего, дружеского солдатского рукопожатия я помню до сих пор...

Через несколько дней наш полковой комитет вынес решение об упразднении погон.

Невольно вспомнилось то далекое время, когда, впервые надев погоны прапорщика, я поднимал руку к козырьку, отвечая на отдание чести солдатам, и сам красиво козырял офицерам на улицах Петрограда, подолгу стоял у магазинных витрин, любуясь своим отражением.

Сейчас умом я понимал, что все это — мишура. Больше того: отдельные мерзавцы опоганили офицерское звание, и по делам этих мерзавцев многие судят обо всех, кто носит погоны. Я снова вспомнил те неодобрительные враждебные взгляды, которыми встретили меня на вокзале в Саратове. Но, сознаюсь, мне было чуть грустно, когда я осторожно срезал погоны со своей гимнастерки.

Так поступило большинство офицеров нашего полка, включая и командира полка подполковника Покровского. Однако несколько человек решительно отказались снять погоны. Среди них Максимов, Ослендер и прапорщик Кулагин.

Последний был сыном домовладельца в Казани, но никогда не кичился ни деньгами своего отца, ни офицерским званием. Я уважал его за смелость. Кулагин был храбр, не кланялся пулям, был прост и ровен с солдатами.

После моего возвращения из госпиталя мы часто встречались. Как всегда, он был молчалив, чуть мрачноват и как-то безразличен ко всему, что творилось тогда [57] в полку. Только однажды разговорился и посетовал на то, что ему опостылело это затишье на франте: «Словно на даче под Казанью. Только граммофона не хватает. Тоска». И вот вдруг он заартачился.

Как и следовало ожидать, возглавил эту группу офицеров Максимов. Прошел слух, будто он сказал своим друзьям: «Погон не сниму. Насильно вздумают снять — убью и тех, кто пойдет на это, и себя. Живым погоны не отдам». И мы знали: Максимов сделает так, как сказал.

С каждым днем положение обострялось. Солдаты волновались. Нам стало известно, что в соседнем полку убили в лесу двух поручиков, отказавшихся снять погоны. И мы вызвали Максимова на заседание полкового комитета.

Вести собрание пришлось мне, но говорить с Максимовым я упросил подполковника Покровского.

Максимов явился в полковой комитет при орденах и в новых погонах поручика: два дня назад пришел приказ о присвоении ему следующего чина. Кстати сказать, в этом же приказе мне было присвоено звание штабс-капитана.

— Что прикажете? — сухо осведомился Максимов.

— Полковой комитет и я удивлены вашей недисциплинированностью, господин поручик. Этого за вами раньше не наблюдалось.

— В чем это выражается, позвольте спросить?

— Вы не выполнили постановления полкового комитета о снятии погон.

— Впервые слышу, господин подполковник, что полковой комитет имеет право разжаловать офицеров, — сухо бросает Максимов.

— Вы же прекрасно знаете, что ни о каком разжаловании не может быть и речи. За вами остаются и ваше звание и ваша должность. Вы снимете погоны — и только.

— Снять погоны? — Раскосые глаза Максимова прищурились, на высоком лбу появились мелкие капельки пота. — Эти погоны, как и эти ордена, политы моей и вражеской кровью, господин подполковник... Я как-то попытался подсчитать, сколько на моем счету убитых врагов. Дошел до пятидесяти и обился. Никогда ничем дурным я не опозорил эти погоны. Они чисты. Так во имя чего я должен снимать их? Они с честью добыты мною в боях [58] за родину. Пусть снимает их тот, кто изменяет присяге, кто отказывается воевать, отдает врагу родную землю.

— Мне хорошо известна ваша храбрость я отвага, господин поручик. И все же вам придется снять погоны. Это ни в какой мере не умалит ни ваших заслуг, ни вашей воинской чести. Таков мой приказ.

— Разрешите подумать, господин подполковник.

— Хорошо. Можете идти. Об исполнении моего распоряжения доложите завтра к двенадцати часам.

Назавтра поручик Максимов не явился к подполковнику Покровскому: ночью он исчез из полка вместе с Ослендером и несколькими солдатами. Говорили, будто он ушел на юг, где формировалась белая армия.

В эту же ночь из моего батальона исчезли двадцать три солдата.

Полк таял, расползался по швам.

* * *

Пасмурным и зябким октябрьским днем, когда мы с вестовым Крюковым мастерили печку в нашей землянке, ко мне вошел подпоручик Столяров.

Сын школьного учителя из Самары, он до войны окончил учительскую семинарию и был призван в армию прапорщиком запаса. К званиям, чинам, орденам, наградам относился с редким равнодушием. За все время войны удосужился получить только одну «клюкву» — так называли мы орден святой Анны четвертой степени. Его давали всем офицерам после первого боя. На эфесе шашки делалась надпись «За храбрость», черный темляк сменялся красным, и к головке эфеса прикреплялся маленький орденок.

Был Миша Столяров скромным человеком, доброжелательным к людям.

— Алексей, хочешь пойти к немцам? — улыбаясь, говорит Столяров, когда Крюков выходит из землянки.

— За «языком»? Нет, хватит с меня.

— Зачем за «языком»? Просто в гости. С визитом.

— Да ты что, Михаил, в своем уме? Немцы таких визитеров и на двести шагов не подпустят.

— Чудак. Да неужто на смерть зову? Ведь и я с тобой пойду.

— Жизнь надоела? [59]

— Хватит шутить, Алексей. Ты, как сурок, сидишь в своей землянке и ничего не знаешь. В соседний полк на днях приходили немецкие офицеры. Теперь решено нанести им ответный визит. Место встречи выбрано как раз против твоей пятой роты. Нас поведет командир третьего батальона капитан Сомов.

— Командир полка разрешил?

— Нет. Он не знает и знать ничего не должен. Получено благословение от председателя полкового комитета. Этого вполне достаточно. Да ты пойми, Алексей. Пора кончать войну. А для этого надо прежде всего договориться с немцами. По всему видно, им самим до смерти надоела вся эта кутерьма. А если мы с ними договоримся — руки у нас будут свободны и мы с чистой совестью сможем уйти по домам. Тем более, сам знаешь, какая дома крутая каша заваривается. Ну, понял наконец?

— Заманчиво. Очень заманчиво. Но ты уверен, что немцы не встретят нас пулеметами?

— Все договорено. К тому же мы не первые и не последние: братание идет по всему фронту... Ну, согласен? Вот и хорошо. Зайдем за тобой под вечер... Да, чуть не забыл: Кулагину ни слова.

— То есть как ни слова? Ведь он командует пятой ротой.

— Скажи, идем в командирское наблюдение за противником.

— Чепуха. Врать не буду. К чему?.. Да ты что, не доверяешь Кулагину?

— Не очень. Темный он какой-то. Ну, тебе виднее. Жди в сумерки.

Ушел Михаил, а меня сомнения гложут. Правильно ли мы поступаем, что идем к немцам?

Нет, конечно, правильно. Надо попробовать договориться. Но можно ли верить немецким офицерам? Где гарантия, что они поступят так, как скажут?

И все-таки идти надо. Там, на месте, будет виднее. Да и занятно поговорить с ними, поглядеть, чем они дышат.

Но почему такой доброжелательный ко всем Михаил не доверяет Кулагину?

Да, Кулагин вошел в Союз офицеров. Да, он упорно [60] отказывался снять погоны. Но ведь он снял их. Не ушел с Максимовым и Ослендером...

Вызываю Кулагина. Рассказываю, что идем к немцам. Даю указания, как должна вести себя рота.

Кулагин слушает молча. Лицо мрачное. Глаза прищурены.

— Дело, конечно, вашей совести, господия штабс-капитан, — наконец сухо говорит он. — Но я полагаю, что мы пришли сюда не целоваться с противником, не ходить к нему в гости, а бить его. Таково мое личное мнение... Что же касается ваших приказаний по роте — они будут выполнены. Разрешите идти?

Так вот он какой, этот Кулагин. Может быть, действительно не следовало ему говорить?

Нет, я сделал верно — так честнее. А точка зрения Кулагина — это его точка зрения, и только.

Время до вечера проходит быстро: надо как следует подготовиться к встрече. Однако настроение по-прежнему смутное...

Первым влезает в мою землянку Миша Столяров. Рассказываю ему о разговоре с Кулагиным.

— Этого следовало ожидать,—мрачно откликается Миша. — Обидно. Я все время надеялся, что он не такой... Ну, ничего не поделаешь: будем считать, что одним плохим человеком на свете стало больше. Но он бессилен нам помешать. На худой конец, побежит ябедничать командиру полка. И только. А на это нам наплевать.

Вскоре в землянку входят два знакомых офицера из соседнего полка, наш капитан Сомов и подъесаул Рогозин из казачьей сотни, стоящей в нашем тылу.

Сомов, придирчиво проверив, хорошо ли мы побриты и достаточно ли блестят наши пуговицы, отзывает меня в сторону.

— Вас как будто удивляет присутствие подъесаула в нашей группе?.. Это я его пригласил. Мы с вами в немецком не слишком сильны, а он свободно говорит. Так что будет очень кстати... Ну, пошли?..

Вечер холодный и ветреный. Низко бегут по небу рваные серые тучи. Порывами налетает колючая крупа и сечет лицо.

Гуськом, не отрываясь друг от друга, проходим наши проволочные заграждения, мостик через безыменный ручей, [61] разделяющий наши и вражеские окопы, — и вот уже немецкая проволока.

В темном небе неожиданно вспыхивает ракета и раздается резкий оклик:

— Halt!{1}

К нам выходит немецкий офицер в каске, с белой повязкой на рукаве. Спрашивает пароль и любезно предлагает следовать за ним.

Зигзагами петляем в проволочных заграждениях, спускаемся в глубокую траншею и попадаем наконец в блиндаж командира батальона. Все оборудовано добротно, по-немецки: траншея обита тесом, накатник из толстых бревен.

Хозяин блиндажа — пожилой подтянутый офицер, вылитый кайзер Вильгельм, с типичными, лихо загнутыми кверху кончиками усов. Остальные три офицера молоды и приветливы.