Мне не приходилось встречаться с ним, но слава о нем, как о храбром, волевом, талантливом генерале, гремела далеко за пределами дивизии.

Рассказывали, что в первые годы войны после тяжелого и неравного боя его часть попала в окружение. Казалось, [67] выхода из кольца нет. Надо или сдаваться в плен, или идти на прорыв. Генерал неожиданным для врага, до дерзости смелым, но глубоко продуманным стремительным броском вывел свою часть из окружения с небольшими потерями.

Говорили, будто он одинаково строг и требователен ко всем. И одинаково справедлив. Во всяком случае даже в эти последние дни, когда так обострилась рознь между солдатами и офицерами, я никогда не слышал от солдат резкого осуждающего слева по его адресу. Наоборот, чувствовалось, что они уважают Соболева. «Наш генерал», — говорили о нем солдаты.

Почему-то, когда я подъезжал к штабу дивизии, генерал Соболев представлялся мне высоким, плечистым, с резким голосом, властными глазами. И я невольно растерялся, увидев в крестьянской избе, где работал и жил генерал, сидящего в переднем углу за простым столом человека небольшого роста, седого, с печальными серыми глазами под нависшими густыми бровями. Был он в мундире без погон, но с двумя георгиевскими крестами — на груди и на шее.

— Ваше превосходительство, — смутившись, по-старому рапортую я, вытянувшись перед генералом. — Штабс-капитан Гречкин представляется по случаю прибытия из 228-го Задонского полка.

— Ваше превосходительство? — удивленно переспрашивает генерал, вскидывая на меня глаза.

— Простите, господин генерал. Вырвалось по старой привычке.

— Да, по старой привычке... А вы давно в полку, штабс-капитан?

— Два с лишним года. И мы, солдаты и офицеры полка, гордимся тем, что служим под вашим командованием, господин генерал, — неожиданно и как-то очень некстати вырывается у меня.

— Да?.. Лестно слышать. Очень лестно... Простите, как вас величают?.. Алексей Александрович? Меня зовут Петр Петрович. Прошу садиться... Значит, полк расформировывается и уходит?.. Позвольте полюбопытствовать: куда вы лично путь держите, Алексей Александрович?

— Сначала загляну в родные места, а потом — работать. Дел сейчас непочатый край. Многое придется ломать, многое строить. [68]

— Да, очевидно, это так, — задумчиво говорит генерал. — А вы, Алексей Александрович, большевик? — неожиданно спрашивает он.

— Нет, пока не большевик. Но с ними, с большевиками.

— Ну что ж, значит, определились. Откровенно сознаюсь — завидую вам. Очень завидую... Вот вы сказали, что гордитесь командиром своей дивизии. Боюсь, все это в прошлом. Так же, как и «ваше превосходительство»... Да, я делал все, чтобы быть полезным своей армии, родине, народу. Полагаю, право командовать дивизией заслужил честно. А кто я сейчас? Бывшее «ваше превосходительство», командир бывшей дивизии. Да, да — бывшей, Алексей Александрович. Фактически ее уже нет, формально она перестанет существовать завтра, когда остальные полки последуют вашему примеру — «заглянуть в родные места, а потом ломать и строить», как вы изволили сказать. А что прикажете мне делать, штабс-капитан?

Генерал берет папироску, закуривает, задумчиво барабанит пальцами по столу.

— Я много думал над всем этим в последнее время. И понял, что непростительно ошибался. Мне казалось, армия должна быть вне политики. И я сам горячо отстаивал этот тезис. А оказывается, от политики никуда не уйдешь. Никуда... Нет, в том, что произошло, я не виню большевиков, не виню солдат. Народ никогда не ошибается. Виноваты мы, офицеры. Вернее, та часть офицерства, которая чванством, тупостью, сословными предрассудками порвала связь с солдатами, народом и замарала этим всех офицеров. Пропасть легла между солдатом и командиром. Глубокая пропасть. И теперь этого не поправишь. Близится неизбежная расплата. Она будет суровой. Ведь это у вас в полку был убит капитан Яновский?.. Должен вам признаться, Алексей Александрович, я уже написал своей старушке и детям прощальное письмо.

— Напрасно, Петр Петрович! — горячо вырывается у меня, и я ловлю себя на том, что на мгновение забыл, кто сидит передо мной. Нет, теперь это не генерал, не командир моей дивизии — это просто хороший, честный, стареющий человек, в свое время не понявший основного, главного и оказавшийся на распутье. Вот как я тогда, на Саратовском вокзале. [69]

— Вы сказали, Петр Петрович, что народ никогда не ошибается, — продолжаю я. — Не ошибется он и на этот раз.

— Вы полагаете? Дай-то бог... Хотя это не меняет существа дела. Вот вы говорите — строить, ломать. Нет, я не гожусь на это. С юных лет я делал одно дело, которым мы с вами занимались последние три года. Теперь войне конец, армии нет и, значит, меня за борт, на свалку.

— Не верю, Петр Петрович! Не верю!—говорю я и удивляюсь, откуда у меня берутся эти горячие слова. — Конечно, не могу ручаться, но мне кажется, что армия у нас будет. Не знаю, какая, но будет. И в ней — ваше место, Петр Петрович. Ваше заслуженное место. Если, конечно...

— Что — если? — нетерпеливо перебивает генерал.

— Если вот так же откровенно, честно, как мне, вы скажете все это большевикам.

— Не знаю. Не знаю. Мысли путаются. Во всяком случае спасибо на добром слове, Алексей Александрович. И простите меня: насколько я понял, вы явились ко мне не слушать старческие сетования. Чем могу быть полезным, штабс-капитан?

Деловито, быстро, без обычной штабной волокиты генерал в течение часа решает все вопросы, связанные с расформированием полка, на которые я предполагал убить добрые двое суток.

Выхожу из штаба. На крыльце стоит группа офицеров. Они явно знают, зачем я приехал, и, неодобрительно оглядывая меня, язвительно спрашивают:

— Как дела в вашем полку, господин офицер?

— Все в порядке, — холодно бросаю я и сажусь в экипаж.

Так порывается моя связь с фронтом и с теми, с кем провоевал я три долгих и тяжелых года.

С каким-то особым пристальным вниманием оглядываю окопные землянки, зигзагом уходящую вдаль линию проволочных заграждений. И мне чуть грустно расставаться со всем этим, хотя знаю, что впереди ждет меня еще неведомая, но такая заманчивая, такая интересная жизнь. [70]

И вот наконец мы в эшелоне: четыреста солдат при полном вооружении и двух пулеметах и около десяти офицеров. С нами Зина с медикаментами и перевязочным материалом — я заранее послал в Маневичи своего вестового Крюкова предупредить ее об отъезде.

Как старший в чине, я назначен начальником эшелона. Для пущей важности меня именуют командиром отряда. Мой помощник, советчик, комиссар — Митя Денисов.

Первые серьезные осложнения встречают нас в Минске.

Воспользовавшись походом Керенского на Петроград и подняв восстание против Советской власти, меньшевистский «комитет спасения родины и Западного фронта» временно захватил город. Поставленный «комитетом» военный комендант предлагает нам сдать оружие, покинуть эшелон и следовать дальше одиночным порядком. В случае нашего отказа грозит разоружить отряд частями кавказской кавалерийской дивизии, находящейся в распоряжении «комитета».

Однако, встретив резкий отпор с нашей стороны и посоветовавшись с начальством, комендант меняет свое решение, очевидно поняв, что вооруженное столкновение с нами лишь усилит позицию Минского Совета, который, несомненно, примет все меры к подавлению контрреволюционного мятежа.

Теперь комендант соглашается оставить нам оружие и эшелон, но направляет его не прямо в Москву через Смоленск — незачем наращивать силы большевиков в Москве, — а дает кружной маршрут: Бобруйск. Гомель, Бахмач, Конотоп, Курск. «А дальше устраивайтесь сами». — добавляет он.

И снова медленно, с долгими остановками, идет наш эшелон по белорусским и украинским землям. В теплушках заливается гармонь, звенит песня. Из опостылевших окопов люди едут домой, к родным, близким, любимым, навстречу новой жизни. И хотя в Минске и дальше по дороге нас предупреждают о каких-то бандах, останавливающих поезда, грабящих пассажиров, никто не хочет думать об этом: какая банда осмелится напасть на поезд, в котором едут бывалые фронтовики, где четыреста винтовок и два пулемета. Да и существуют ли эти банды, о которых сообщают нам такие разноречивые сведения? Одни утверждают, что это анархисты подняли восстание [71] и бесчинствуют на дорогах под знаменем «Анархия — мать порядка». Другие рассказывают, будто в бандах меньшевики и эсеры, бежавшие с фронта офицеры или какие-то гайдамаки, объявившие войну России за создание «самостийной Украины».

— Чепуха!—отмахивается от этих рассказов Денисов. — От войны ушли, от немцев ушли, а от бандитов и подавно уйдем...

Все свободное время я провожу с Зиной в вагоне третьего класса. Его прицепили к нам в Минске, и мы разместили в нем Зину и двух сестер милосердия, приставших к нашему эшелону на Минском вокзале.

Мы говорим с Зиной о разном и о многом, но в конце концов обо одном и том же: как вместе, непременно вместе, не расставаясь, будем строить новую жизнь. Учиться — вместе, работать — вместе. Куда бы судьба нас ни забросила — только вместе. И хотя мы ни разу не сказали друг другу ни слова о женитьбе, о свадьбе, но уже твердо считали себя женихом и невестой.

— Ты непременно должен остановиться у наших, Алеша, — горячо убеждала меня Зина. — Знаю, тебе понравятся мои старики. Они очень разные. Отец широкоплеч, с густой бородой. С первого взгляда кажется суровым, сумрачным. А на самом деле добряк, каких на свете мало. Уже давно работает начальником станции, но до сих пор не перестает читать специальные журналы, книги. Как мальчик, мечтает о всяких технических новшествах, горячо возмущается ленью, равнодушием, отсталостью путейского начальства и сердито ворчит: «Встряска нам нужна, революция, чтобы проснулись эти тупицы! Иначе мохом обрастем, как лешие»... Ну, а мама... Мама — прелесть! Стройная, изящная и вся какая-то светлая. Словно из белого мрамора. Ее принимают за мою старшую сестру. А ведь она пожилая, очень пожилая, одних лет с отцом. Много читает, любит стихи, чуть ли не всего «Медного всадника» знает наизусть, влюблена в Надсона... А какая хозяйка! Дома все блестит — ни пылинки. И пироги с капустой готовит — во рту тают... Они понравятся тебе, мои старики. И тебя они полюбят. Непременно полюбят... Ну разве можно такого не полюбить?