Изменить стиль страницы

— Не помрешь, Никола?

— Не помру, Юра.

Юра подсел к брату на порог, и оба стали глядеть на то, что делается вокруг.

Долина сияла, в ущелье шумел поток.

Только бы руку в него опустить, почувствовать напор его стремительной, холодной струи! Когда же я выйду из своей норы и сольюсь со всем, что меня окружает?

«Как будет хорошо!» — молча откликается его мыслям Юра.

Кругом пахнет солнцем, землей и водой.

— Кто тебе сказал, что я здесь?

— Никто не говорил, Николка.

— Как же ты нашел?

— Я долго тебя искал, а нынче ночью вдруг понял, что ты здесь.

Для этого времени года было слишком знойно, солнечные лучи жалили. Сзади надвинулась и нависла над ущельем туча, закрыла полнебосклона, потемнела. Будет гроза!

Братья долго молчали. В этом краю народ молчалив. Глубокие горные долины, где можно часами идти, не слыша ничего, кроме шума воды, первозданные леса, чью тишину не нарушают ни малый зверь, ни птица, горные пастбища, где только скотина похрустывает стеблями трав, — не учат людей говорить. Слова здесь — только для повседневных нужд. А чувство выражается взглядом, рукопожатием, напевом жалейки или молитвой.

Да, Юрай пришел к Николе и останется у него. А как Никола выздоровеет, уйдет с ним в лес. Домой больше не вернется. В краю хозяйничают жандармы. Поминутно — и днем и ночью, даже по нескольку раз за ночь — врываются в их недостроенную хату, стаскивают с постелей, раскидывают вещи, больно дерутся. Отец тоже решил бежать. Отведет скот на полонину, оставит где-нибудь там мать с младшими ребятами, а сам уйдет в Польшу либо в Румынию. Но он, Юрай, останется с Николой.

Никола взглянул вверх, на горный гребень. Гора до половины закрыта темносиней завесой, огромной завесой, свешивающейся прямо с неба. Посреди нее клубятся яркие белые облачка, смешные своими малыми размерами и суетливостью. Зворецкая хата уже погружена в полутьму. А долина еще озарена солнцем.

— Ты верил, что все эти убийства дело моих рук?

Юрай с удивлением посмотрел на брата.

Почему же не верить? Ведь и он, пятнадцатилетний парнишка, пришел, чтоб убивать.

Но кто же это делает?

Может, Игнат Сопко, может, Данило Ясинко, может, Васыль Дербак Дербачок со своим побочным сыном Адамом Хрептой, может, все они вместе, а может — никто из них. Юрай не знает. Он знает только, что Дербак Дербачок — предатель, а мать его — баба-яга. Что Дербак Дербачок ходит к жандармам, и как раз он-то и натравливает их на семью Шугая.

— Знаешь, я убью того, кто свои убийства валит на меня!

— Знаю.

Как же Юраю не знать? Никола может сделать все, что захочет.

— И Дербачка нужно убить.

— Пожалуй, — ответил Никола.

Страшно синяя завеса придвинулась к ним. Заполнила все ущелье. Перед ней теперь — только маленькие пригорки, за ней — ничего не видно, а по ней бешено мчатся несколько белоснежных облачков. Стало холодно, почти как зимой. Мертвая тишина вокруг. Деревья неподвижно застыли в напряженном ожидании — поскорей глотнуть первых капель, которые упадут.

Налетел резкий порыв ветра. Одиноко стоящие деревья низко наклонились. Долина сразу скрылась из глаз — на виду остались только часть крыши над головой да кусок яркозеленой лужайки впереди. По крыше застучали первые крупные капли. Тьму пронизала молния, разъяв полосой весь небосвод. Из широко раскинувшихся туч прокатился удар.

Над тучами и вокруг них зазмеились молнии. Здесь! Там! Бьют по лужайке перед ними. Небеса обрушились на землю ливнем и громом.

Парни остались сидеть на пороге. Юрай положил руку на колено брату, Никола накрыл эту руку своей. Они любовались грозой, глядя вокруг веселым взглядом.

Внизу в долине евреи при каждом ударе грома молились: «Слава тебе, боже наш, боже всесильный!» Но Никола с Юрой знали, в чем дело: это господь бог преследует черта своей молнией. «Тебе меня не убить!» — крикнул дьявол богу. «Нет, убью!» — «Я в скотину спрячусь». — «Убью скотину. Другую людям дам». — «В человека спрячусь». — «Человека убью. Другого создам». — «А я спрячусь в воскресную щепку»… И бог промолчал: над щепкой, отколотой в воскресенье, он не властен.

Все небо в огне, весь мир гремит. Кнуты молний хлещут лужайку. Там! Там! И там! Видно, черт спрятался где-то здесь.

Братья не испытывают страха. Того, что приходит из леса и гор, днем нечего бояться. Бояться нужно только того, что приходит от людей, снизу. А происходящее их не касается. Тут спор между богом и дьяволом.

Оба парня — рука в руке — глядят прямо в лицо богу земли.

Это одно из тех мгновений, когда бог земли говорит. В человеке и вне человека.

Одно из тех мгновений, когда решается вопрос жизни и смерти.

— Ну, а теперь как, Шугай? — подняв брови, спросил врач у Николы, после того как объявил, что больше не приедет. — На что вы рассчитываете? На друзей? Друзья — народ ненадежный: изменят.

У Николы слегка сжалось сердце.

— Нет, денег ваших я не возьму, — продолжал врач, отводя руку Николы, полную кредиток. — Я считаю, что действовал, подчиняясь грубому насилию и вымогательству. Но надеюсь, вы не отплатите мне тем, что станете рассказывать о моих посещениях.

И, радуясь, что нашел правильную формулу, он удалился с видом рассерженного кредитора.

Никола остался стоять в одиночестве посреди горницы.

Что-то слегка сдавило ему горло.

Друзья изменят. Доктор прав… А Эржика — тоже изменит?.. Ах, как он тосковал по ней теперь, когда тело его наполнялось новой кровью. Как желал ее!

Так и она — изменит ему, и он останется один-одинешенек против всех в мире?

Ну что ж!

Он повел плечами, как бы стряхивая с себя тягостное чувство, выпрямился. Почувствовал, как твердо стоят расставленные ноги его на земле и какая сила струится в него из этой земли. У него талант от бога. И он-то уж не изменит! Хоть бы ему, Николе, против всех на свете пойти пришлось!

Он стал на пороге и, вложив два пальца в рот, свистнул. Потому что Юра был в лесу, скрытый от доктора.

Юра пришел.

— Завтра перебираемся отсюда, Юрай.

С той поры братья друг с другом больше не разлучались.

И с той поры люди снова стали встречать Николу Шугая в лесу, на дорогах. Но все реже — в сопровождении обвязанных платками друзей. Теперь они ходили вдвоем: Никола в своих альпийских ботинках с обмотками и долговязый пятнадцатилетний подросток в верховинской одежде — опанках, узких штанах и куртке из грубой овечьей шерсти, с поясом, защищающим ребра от ударов. Кружат по краю, появляясь то здесь, то там, не убийцами из-за угла, а благородными разбойниками, которые глядят прямо в лицо другу и недругу.

Опять стали нападать на почту и обозы. Выйдут из канавы на дорогу двое: подросток с винтовкой на изготовке и злым огнем в глазах и невозмутимый Никола с винтовкой на плече. Он подходит и произносит в виде заклятия: «Я — Никола Шугай». И никого уже не нужно ошеломлять оплеухами; довольно этого грозного имени; никто не решается сопротивляться; все его знают; знают и ямщики с почты, которые, спрятав денежные посылки в сапог либо под сиденье, в страхе улыбаются самой беззаботной улыбкой.

— Нынче, Николка, много у нас не найдешь.

Какая радость для Юрая — быть разбойником!

Какое наслаждение для того, кто до сих пор сам был полон страха, наводить ужас на других! Какое великолепие — стоять на большаке с винтовкой на изготовке, смотреть на бледные лица людей, на их поднятые вверх руки и думать: «Вот захочу и застрелю тебя, господин чиновник, а захочу — застрелю не тебя, а вон того позеленевшего от страха рыжебородого еврея с выпученными глазами». Какое глубокое удовлетворение — сидеть с Николкой в лесу, за буком, смотреть сквозь листву, как в десяти шагах от тебя по тропинке шагают два жандарма, и знать, что их существование зависит от маленького нажатия твоего указательного пальца на спуск. Молите Юру Шугая, собаки, чтоб он не сделал этого движения, и остерегайтесь малейшим жестом повысить хоть на сотую долю градуса пыл его черных глаз.

Вот что произошло как-то раз, когда они, в обход Каменки, спустились за Синевиром на большак.

Долина тут сильно сужается, оставляя место только для дороги да для реки Теребли. Усевшись на скалистом берегу, братья стали смотреть на стремительно несущиеся вниз, обгоняя течение, плоты.

— Счастливого пути! — по старому обычаю кричали они плотовщикам, махая им рукой.

— Спасибо, — отвечали те, узнав Николу, хотя их уже не было слышно. Стоя по краям, они направляли веслами движение плотов, летящих наперегонки с самим дьяволом и легко проносимых волнами там, где через несколько недель над поверхностью выступят огромные подводные камни и плетеные подпоры берегов.

— Кто-то едет, — промолвил Юрай, сидевший выше брата.

Кивком головы он указал на изгиб дороги.

По щебню двигалась запряженная парой лошадок телега. На ней в типичной еврейской позе стоял бородатый человек в дырявом порыжелом кафтане; приподнятый угол рта говорил о внимании человека к своему занятию и в то же время о мучительной тревоге. Он ехал рысью, держа вожжи в одной руке.

— Э-э, да это Пинкас Мейслер из Негровца, — промолвил Никола. — С него взятки гладки.

— Спросим все-таки, что он везет и кому, — сказал Юрай.

Но Мейслер никому ничего не вез. Только себе — курицу, зарезанную полянским резником по всем правилам ритуала. Поэтому-то он и ехал по ухабистой дороге рысью: была уже пятница, и он торопился скорей домой, так как курица предназначалась для субботнего ужина, а жене надо было покончить со всеми хлопотами и готовкой, прежде чем взойдут первые три звезды.

Юрай выскочил на дорогу.

— Стой! Я — Шугай!

И приготовился стрелять.

— Шма Исруэль!

Мейслер хлестнул коней и закрыл глаза; лицо его исказилось гримасой смертельного ужаса; в мозгу мелькнула мысль о курице и печи.

Телега промчалась мимо Юрая.

Бах! — послал Юрай пулю ей вдогонку.

Пинкас Мейслер выпустил вожжи из рук, повалился навзничь; лошади понесли, хрустя колесами по щебню.