Изменить стиль страницы

Лошади становится все трудней тащиться вверх, на Греговище, местами еще по снегу, а местами по камням. Где-то внизу, ниже дороги, поет на солнце жаворонок. Доктор отпускает вожжи, закуривает сигару — и, так как времени у него достаточно, отдается мыслям о своем положении.

«Как борются с тифом? Жаропонижающее, камфарные инъекции для поддержания сердечной деятельности… Ну, конечно, диета. Но в Зворце ее невозможно соблюдать, если только дело не дойдет до того (ха-ха!), что я стану возить ему продукты из Волового. Впрочем, этот богатырь (какое все-таки великолепное племя — эти Шугаи!), с медвежьей грудной клеткой и лошадиным сердцем, который в сорокаградусном жару бегал черт знает куда по снегу, сам вылезет. Только бы не налопался кукурузной каши! Так зачем же я туда езжу? Влюбился в Шугая, что ли? Или отцовские советы ему давать? «Бросьте, мол, все это, Никола, и отдайтесь добровольно в руки правительства». Какая чушь! Или: «Покайтесь, Никола!» Это все равно, что зверю лесному — волку или медведю — сказать: «Покайся!» Так какого же черта? Зачем я туда езжу? Брр… Очевидно, только затем, чтобы когда-нибудь выступить перед краевым судом в Хусте свидетелем защиты и подтвердить алиби Шугая в таких-то и таких-то преступлениях. А этот противный шарабан еле-еле ползет — качается во все стороны, — годовалый ребенок и тот на четвереньках обгонит. Н-но-оо! Пошевеливайся, пегий! А кто мне оплатит эту поездку? Сына надо после праздников в Чехию в гимназию отправлять, дочь тоже всю жизнь в этом еврейском местечке проторчать не может. Деньги нужны до зарезу. Прошлый раз Шугай опять давал пачку сотенных, была между ними и тысячная. Кажется, он гонорар повышает. А я ему опять сердито: «Пока не надо, успеется». Гм-м, пока! А как они пригодились бы. Взять, что ли? Деньги, вынутые из кармана какого-нибудь проезжего… Это тоже сулит неприятности. Проклятый край! Из этого села вместе со священником и ста крон не выжмешь; врача вызывают по ночам только к умирающим — и зря и бесплатно. Да, вот она — знаменитая Верховина! Отсюда, с Греговища, — вся как на ладони: горы, ель да сосна, изредка — светлозеленое пятно долины. Все это красиво только на картинках. И даже рожь здесь не родится; разве кое-где на склоне встретишь полоску овса, — стебель не больше пяди вышиной. Здешние говорят: на камнях одни камни растут. Гм-м… Деньги, отнятые у проезжего! Фу! Нет. Конечно, если Шугая возьмут живьем, все равно получится страшный скандал (да еще отделаешься ли одним скандалом?), но денег я у него не возьму… Вся надежда только на то, что он живьем не дастся…»

Окружной врач продолжал ездить в Зворец. Давал Шугаю жаропонижающее, впрыскивал ему камфару для поддержания деятельности сердца. В самом деле привез ему как-то раз бутылку коньяку — подливать в молоко. И молчал.

Молчал и Зворец. Потому что для людей, живущих одиноко, среди панских лесов, и вынужденных чуть не на каждом шагу, даже в тех случаях, когда на это смотрят сквозь пальцы, нарушать права частной собственности, молчанье дороже золота. Боязнь поджога оказывала свое действие. Да и с какой им было стати выдавать Николу, если никогда еще они так хорошо не жили, как после его прихода? Деньги нужны? У Токара Никола поселился!

Стал к нему ходить Данило Ясинко, черный, корявый колочавский мужик. Николе пора уже понемногу мясной бульон есть. А где взять, коли еврейский резник в Колочаве не продает говядины и за ней надо ехать за тридцать километров в Воловое? И вот Данило стал водить Николе целых коров. Понятно, некупленых. А ведь корову один человек не съест.

— Не помрешь, Никола? — спрашивает Данило Шугая, с сочувствием глядя в его ввалившиеся, горящие черные глаза на прозрачно-белом лице.

— Нет, — отвечает слабым голосом Никола.

Потом спрашивает, приподнявшись на своей дощатой кровати с высокими ножками, больше похожей на ясли, чем на кровать:

— Что нового?

— Да что ж нового? Ничего нету, — врет Данило.

— На разбой не ходите?

— Э-э-э!

Данило умеет ничего не говорить даже тем, кого любит.

— Не ходите, ребята, — произносит Никола, и черные глаза его, устремленные в глаза товарища, приобретают более мягкое выражение. — А что делает Эржика?

— Да что делает? Живет у Ивана Драча, у отца.

— Никто за ней не ударяет?

— Не слыхал.

И опять день за днем проводит Никола в полном молчании, погруженный в свои мысли. Раненый волк, который залез в чащу и ничего не хочет, только ждет, чтобы бог леса опять ожил в нем либо покинул его, поднявшись куда-то вверх, к кронам буков.

Окна у этих старых хат маленькие, всего две пяди в ширину, две в высоту — только голову просунуть, но не плечи: это для защиты от разбойников. В окошки видны два квадрата зеленого леса на противоположном склоне, залитые лучами мартовского солнца. Говорить не с кем. Хозяин запряг лошадей в таратайку, поставил в нее два ведра и уехал на двое суток на Шандровский родник за ропой — соленой водой, которая к весне кончилась. За печным дымоходом клюют носом ребятишки в одних рубашонках. Хозяйка сидит за станком, ткет из шерстяной основы и утка материю, станок скрипит, громко стучит дерево о дерево. Время от времени к ней подходит, ковыляя, двухлетний ребенок и просит груди.

У Николы — талант от бога. Но благотворную силу этого таланта нужно ревниво оберегать: говорить о ней нельзя никому, даже самому себе, из опасения, как бы она, таинственная и безыменная, не пострадала от чьего-нибудь грубого прикосновения. Она покоится глубоко под всеми слоями души, — светлая, ярко сияющая точка, пронизывающая лучом своим все слои.

Нет, с ним ничего не может случиться в этой мрачной горнице с огромной печью и светящимися зелеными квадратами, полной скрипом и деревянным стуком ткацкого станка. Колдовство Олены могуче, но его сила еще сильней.

Что будет дальше?

Этого он не знает — знает только, что все кончится хорошо. Что он выйдет отсюда в зеленое сияние, которое вон там, на противоположном склоне. Что люди опять будут любить и бояться его. Что он снова увидит Эржику. И что его никогда не поймают. И никакая пуля не тронет его: ни ружейная, ни револьверная, ни пулеметная, ни орудийный снаряд.

Хозяин привез ропу.

Прежде всего он принялся ругать досмотрщиков у родника, которые дерут с приезжих по пятнадцати геллеров с ведра. Какого-то рассола черпнешь — и то плати! Потом стал рассказывать новости. О преступлениях, совершающихся в краю. Об убийстве возвращавшихся с ярмарки в Воловом, об истреблении семьи «американца» возле Буштины, о кровавом ограблении на полонине Роза. А теперь вот по дороге в колыбу на Стиняке был застрелен венгерский торговец Наси Федор; застрелены евреи Шварц и Абрамович, тяжело ранен и ограблен крестьянин Иван Тернавчук. Весь край говорит об этом. Будто и в газетах пишут; даже в заграничных. Пригоняют все больше жандармов.

Никола — весь внимание.

— Тебя ищут. Думают, это все ты.

У Николы мучительно бьется сердце.

— И что же? Люди верят? — спрашивает он.

— Ну да. Верят, дураки такие.

Кто-то совершает убийства, прикрываясь его именем! Кто-то трусливо прячется за его спиной! Кровь кинулась ему в голову, застучала в висках. Вскочить, схватить винтовку и сейчас же туда! Идти, бежать, уничтожить трусов-убийц! Но руки, на которых он хотел приподняться, подломились, он снова упал на сено. Просто хоть волком вой!

Когда через несколько дней верный Данило Ясинко притащил теленка, Никола долго не сводил с приятеля твердого взгляда своих черных глаз.

— Так не разбойничаете?

— Э-э-э! — ответил Ясинко, глядя на Николу честными глазами.

— Говорят, в крае убийства идут.

— Слухи есть. Убили, кажись, еврея одного.

— И будто на меня все валят.

— Да никого не поймали.

Тут глаза Николы загорелись в сумраке горницы страшным огнем. Снова прежним черно-зеленым огнем, каким горят глаза рысей и волков в темных чащах. Потому что в Шугае опять проснулся бог леса.

— Убью. Видит бог, убью. Скажи всем.

Давило глядит в глаза Николы. Но внутри у него трепещет крыльями целая стая вспугнутых птиц.

Он знает, что Никола слов на ветер не бросает.

В хате дни тянутся серые, печальные, а на противоположном склоне сияет солнце, и зеленые ветки колышет ветерок, который освежил бы голову. По ночам душно и за обоими окошками холодно сияют звезды.

Никола Шугай выздоравливал. Пробовал передвигаться по комнате, несмотря на запрещение врача; ел, несмотря на его запрещение, и много спал…

Это было весной, в воскресенье.

С северного склона Розы сходили последние пятна снега, на склонах Стримбы расцвели анемоны, и быстро высыхали дороги. Хозяева Николы оделись в белое, хозяйка надела все свои красные и золотые ожерелья, закутала младшего в белый платок, и все пошли — первый раз в этом году — в колочавскую церковь.

Никола выполз на порог дома. Подставил лицо солнцу и стал глубоко вдыхать его аромат, от которого здоровеют люди, звери, деревья. Любовался на зелень лесную, вслушивался в ропот текущего поблизости потока, и ему стало грустно смотреть на все это, не имея возможности прикоснуться. Он думал об Эржике, которую напоминал ему этот солнечный воскресный день.

Вдруг он насторожился.

Неподалеку от него, ниже поселка, из лесу вышел человек и быстро зашагал по тропинке к хате. Кто ж это и чего ему надо? Никола хотел было скрыться. Но не успел подняться на свои слабые ноги, как уже узнал приближающегося.

Мгновенье оба глядели друг другу в глаза: Никола, сидя на пороге, а в нескольких шагах от него — брат его, Юрай, пятнадцатилетний парнишка, худой и слишком длинный для своего возраста, но с такими же лучистыми глазами, выпуклым лбом и маленьким подбородком. Смотрели друг на друга молча, не удивляясь встрече, но полные радости, что увиделись.