Изменить стиль страницы

— Ох вы, хлопцы, мои соколы! Тяжко мне. Унесите меня отсюда. Положите под бук: прощусь я там с вами и умру по-разбойничьи.

Положили его под серебристый бук.

— Олексик, отец родной, убить нам сучку или застрелить?

— Не убивайте и не стреляйте. Хату спалите, а ее не трогайте.

А хлопцы в ответ:

— Олексик, отец родной, куда мы денемся без тебя, как будем жизнь свою молодую коротать, как замки добывать? Дай совет: может, нам в Венгрию уйти либо в Румынию?

— Не ходите больше на разбой, братцы, — ступайте по домам. У вас — три груды золота. На одну похороните меня, другую сучке отдайте, а третью меж собой разделите. Оставьте топорики свои, перестаньте людскую кровь проливать. Людская кровь — не вода, нехорошо проливать ее. Будет вам по свету бродить да разбойничать. Атамана ведь у вас больше нету. Удальцы мои, соколы, подымите меня на топорики, отнесите на Черную Гору: там я любил, там и помереть хочу. На Кедроватом две ели растут — это сестрицы мои; растут там два явора — они братья мне. Там и схороните меня!

Отнесли они его на топориках своих на Черную Гору. Там он умер и там погребен; под тенью диких скал, на месте незнаемом, посреди кладов, которые, коли их открыть, так бы на весь мир и засияли.

Бог любит Довбуша. Даже после смерти прославил его.

Не раньше, не позже, как раз в тот день, когда первый раз в году, проникнув в тень скал, упадет к нему на могилу и коснется сердца его солнечный луч, наступает в мире светлое Христово воскресенье, самый великий праздник для всех душ христианских.

О тяжести, нависшей над Колочавой в день похорон жандарма, остальная Верховина не знала.

Она знала только, что Никола Шугай жив. Что он живет в лесах. А молодец в лесу, как рыба в воде: все знают, что он там, а где точно — никто не ведает. В темных глубинах воды и леса есть что-то таинственное, манящее охотника, рыболова и прохожего.

В мягком солнечном свете осеннего дня перед хатами сидят женщины. На левом боку за поясом фартука у каждой заткнута палка с пуком овечьей шерсти; правой рукой они вертят веретено, а левой, слюня нижней губой большой палец, сучат толстую нить. При этом они уже не толкуют о тех славных созданиях, которые, бог весть почему, — может, по воспоминаниям о прежних богах, или о библии, или о собственных сновиденьях, — так милы их сердцу — о змеях. Уж не рассказывают о повелителях змей, умеющих в любое время вызвать их свистом и пропустить сквозь рукава своего кожуха, о заклинании змей в праздник благовещения, когда все твари подземные выползают на солнце, ни о благополучии, которое они приносят тому дому, где живут, ни о их мести на детях, рождающихся со змеиной головой и чешуей на теле. Нет, теперь говорят об Олексе Довбуше, о Довже, о Пинте{195}, которому, после ареста, пандуры{196} прикладывали к телу раскаленные двадцатигеллеровики. Об этом рассказывают старухи, хорошо знающие, как было дело. Покуривая коротенькие трубки с островерхими крышечками, они, похожие на колдуний, слезают с печи, выходят на крыльцо и начинают вспоминать…

И рассказывают о Николе. О невредимом Николе. Бесстрашном в бою и верном в любви. Он в горах. Жандармы облавы на него устраивают, стрелковой цепью его окружают, пулями осыпают, а он стоит себе на камне в лесу да побегом зеленым помахивает, пули отгоняя, а потом идет, куда ему вздумается: может, к сокровищам своим, скрытым в какой-нибудь расселине на Сухаре, в пещере, которая роскошью все храмы мира превосходит, но даже самым верным друзьям его неизвестна, потому что ходит он туда, привязавши к опанкам оленьи копыта, чтоб не оставлять следа человечьего. И опять бродит по всему краю, налетает на почту, на богатых евреев, на подрядчиков, на панов:

— Я — Шугай!

Двух этих слов довольно, чтоб у всех подкосились ноги, пот выступил на ладонях и бумажники раскрылись. Чтобы люди позволили набить себе морду и, как миленькие, легли рядком в канаву, будто ступеньки сложенной стремянки. Хо-хо! Слыхал кто еще на свете о такой потехе? Ха-ха-ха!

А знаете, что вышло с бароном? Живет где-то в Чехии один пан. Купил он себе тут право охоты и нанял двух лесников, чтоб они оленей ему охраняли. Вдруг медведь в лесничестве объявился! У Андрея Колобишека, у бедняги, на Заподрине лошадь задрал. Только лапой так вот дал ей — и мозг у нее выгрыз. Стали его лесники малиновым соком подманивать, чтоб он сам искать себе корм отучился. Он к ним за поживой прямо на вырубку повадился. Ну известное дело: медведь от этого такой толстый да ленивый становится, что ты его хоть дубиной охаживай, он только рычать да щериться будет, а от жратвы не отойдет. Вырыли они для барона окоп, откудова стрелять, прикрыли окоп бревнами, — пушка не прошибет! — и скорей телеграмму: «Пожалуйте, мол, ваша милость: промаха не будет». Наехало панов — три автомобиля, со съестными припасами, с вином, с котлом — кашу варить, — ну целый поход! Здесь лошадей наняли да восьмерых парней и — на медведя, в горы, где у барона охотничий домик. Да только наверх взошли и домик между ветвей увидали, «Что такое?» — думают. На дверях будто что-то большое краснеется. Пошли быстрей. Что за притча? Как в лавке мясной! Подбегает барон с лесниками. И остановились как вкопанные. Медведь! На дверях медведь прибит! Да ободранный. Без шкуры. Никола ее, можно сказать, из-под носа у них вытащил: дескать, не трудитесь. Ха-ха-ха!

Марийку Иванышеву из Точки знаете? Хата ихняя напротив Каменки, высоко стоит. Время к вечеру. Марийка в окно увидала: кто-то к ним идет. Кого ж это бог принес? Кажись бы, некому быть: поздно уж. Мать пресвятая богородица! И ружье на плече! Она мужа позвала. Тот обомлел.

— Марийка! Да ведь это Николка!

Тот входит, здоровается:

— Слава Христу спасителю!

— Во веки веков! — Марийка отвечает, а сама ни жива ни мертва.

Все стоят, друг на друга смотрят — и ни слова. А Николка только улыбается. Наконец, собрался с духом Иваныш:

— Кто вы такой будете, куманек?

Засмеялся Николка, сверкнул белыми зубами.

— Вы же знаете, кум, кто я?

И говорит:

— Я тут оленя повалил, помогите донести. Уложите мясо в бочки какие, в рассол, либо закоптите часть. А я как-нибудь приду за ним.

Зашел раза два и перестал.

А к Циле Гавейовой на Кальновец приходил кабана отведывать.

А у Гафы Гурдзановой увидал, что в хате хоть шаром покати, — детям деньги роздал. А немкам-коровницам на Стиняк ликеры носит, чабанов на Стременоше сахаром оделяет. Что ему сотни? Что ему тысячи? Пойдет к себе в пещеру и возьмет, сколько нужно.

О Николе можно целый день рассказывать. От Говерлы до Вигорлата нет человека, который не узнал бы Николы, как бы тот ни был одет: крестьянином, паном, охотником, священником, солдатом, женщиной. А люди со слишком слабым воображением, никогда его не видавшие, уж, конечно, слыхали в сгущающихся сумерках звуки жалейки на лесной опушке, печальные и тоскливые, — и это была как раз жалейка Николы, потому что никто не умеет играть на пастушьей свирели так чудесно, как он. Его тоже иной раз печаль за сердце берет в лесу: он по Эржике тоскует.

О Николе можно еще толковать в вечерних сумерках у печки, когда там догорают красным пламенем буковые поленья, а старухи за печью докуривают свои короткие трубочки, набитые табаком пополам с листьями орешника.

— Эй, ребята, не приставайте. Нет у меня больше кукурузной каши. Смотрите, Никола услышит!

И дети глядят в темноту расширенными глазами, и Никола представляется им в виде какого-то сказочного существа, и по спине у них пробегают мурашки — от страха и восхищения. Может, он и вправду слушает под окном. Притулился и слушает, что о нем говорят. А встретишь его, даст сахару и горсть золота.

Кто же друзья Николы?

По воскресеньям парни из горных хижин, собираясь вниз, в село, надевают бараньи кожухи длинной шерстью наружу и с рукавами, закрывающими всю руку, вместе с пальцами. Собираются возле церкви в белые группы и, поздоровавшись друг с другом именем Иисусовым, заводят речь о Шугае. Потому что какая это радость — услыхать новые подробности об ограбленных панах, которые мучают тебя, таская в суд — то в Воловое, то в Хуст, и не хотят оплачивать расписки, выданные румынами, о богатых евреях, которым не пошли впрок твои денежки! Пускай, пускай Никола стреляет жандармов, — мать их так! — которые таскают тебя в кандалах за решетку, забирают у тебя винтовку военного образца или старую берданку, штрафуют за каждое полено из лесу, за каждую форель, пойманную в речке, и шарят, дьяволы, в картофельных грядах — не посажено ли там табака. Видите вон того толстомордого в господской одежде и зеленой охотничьей шляпе, что расхаживает перед церковью и всех сторонится? Это «керон», подрядчик, скотина, бессовестный вор, который, по сговору с нанимателем, кладет себе в карман то, что причитается лесорубам, обсчитывает их на железнодорожных билетах и на артельной закупке продовольствия; такой же неграмотный мужик, как они, а разгуливает, задравши нос, с сигарой во рту, хотя рожа его хорошо знакома с кулаками лесорубов. Косматые кучки бараньих кожухов не оборачиваются на него — только косятся. Ха-ха! Видно, на душе кошки скребут, хоть и притворяется, будто ничего не случилось: Никола отобрал у него деньги возле Драгова, которые он из Хуста вез.

Но кто же среди этих парней — друзья Николы?

Они тоже здесь! Крестятся вместе с другими по-православному перед иконостасом, поют, как все: «Господи, помилуй!» Может, каждый день встречаются и здороваются с остальными. И в то же время держат связь с Николой, ходят с ним, закрыв лицо синим платком. Кто же это? Которые среди них? Эта тайна волнует, как темные глубины реки и леса, как мысль о повелителях змей.

Но вопрос о сообщниках Шугая (тут уже не говорят: «друзья») очень интересует также еврейскую молодежь Колочавы. Эти юные существа, превращающиеся из хорошеньких мальчиков в некрасивых, угреватых подростков, с длинными пейсами и слишком ранним пухом на подбородке, никогда особенно много не работали; а теперь, после того как все дела их отцов — извоз, торговля, ремесло — встали, они вообще ничем не занимаются: целый день ходят друг к другу в гости. Сидят на порогах лавок, качаются на дышлах телег во дворах, валяются на токарном станке и на досках в столярке Пинкаса Глезера, от нечего делать помогают Срулю Розенталю раздувать кузнечный мех, заглядывают в кухню и соображают, где бы достать чего съестного либо папироску. Друг над другом подшучивают, друг с другом ссорятся, спорят. Все о Шугае.