— Что теперь? — тихо спросила Ульяна, глядя в проясняющиеся Васькины глаза.
Он сел, все еще хмельной, прокашлялся, удивленно взъерошил волосы:
— А что, ты от Прошки брюхата? — спросил, глупо улыбаясь.
Румяное, в веснушках лицо Ульяны еще больше порозовело. Она опустила глаза и сказала смущенно:
Я — девица невинная!
Васька замотал головой, ничего не понимая:
— А Прошка тебе кто?
— Он мой братец названый! — прошептала она.
— Видать судьба! — Васильев тоже смутился. — Хоть люб я тебе? — спросил, тоже краснея и смущаясь.
Она опустила глаза и не ответила.
— А я тебя первый раз увидел на Нучеке и обомлел, подумал, мне бы такую! — он придвинулся, попробовал обнять венчанную жену.
Ульяна легонько убрала его руку.
— Не дикие мы… Истопи баню, я все перестираю, — она помолчала, краснея, и выдавила из себя: — Нельзя так просто, — сняла с головы красную ленту, задумчиво улыбаясь, разорвала ее и стала заплетать золотые волосы в две косы.
Времена были сытые. Кадьяки, ходившие на промысел с партиями, получили паевой продукт и были благосклонны к русским служащим Компании. Василий поставил палатку возле озера под горой, так, что видна была крепость. Толстый слой мха заменил перину. Здесь, возле клокочущего ручейка, с пистолетом у изголовья началась семейная жизнь дочери вдового горнорабочего и пахотного Василия Васильева.
Была тихая октябрьская ночь, одна из последних сухих ночей перед слякотью и дождями: как радость с грустинкой, как покой перед бурей, как сама осень. Молодые лежали, обнявшись, возле костра и смотрели на звезды.
— Какая у нас жизнь получится? — шептала Ульяна. — Мужа я себе приворожила спокойного, степенного, сильного, не то, что Прошка с Сысоем — юнцы драчливые. — Она тихо рассмеялась. — Первый раз увидела и подумала — мой будет!
Устав отбиваться от избалованного местными нравами, звереющего без жен мужичья, она, как опостылевшее ярмо, сбросила свое затянувшееся девство и со всей нерастраченной страстью льнула к мужу, удивляя его нежданной нежностью и лаской.
В те же шумные и непутевые гульные дни случилась история, долго веселившая промышленных разных артелей. Из дальнего жила в крепость приплыла на байдаре крещеная кадьячка с двумя мужьями, что в обычае среди островных народов, как и две-три жены у проворного мужа. Постреливая глазами, женственно вихляясь перед монахами, она изъявила желание венчаться.
Был приглашен толмач-креол. Через него гостям терпеливо объяснили, что православная жена может иметь только одного супруга. Кадьячка беспечально согласилась с этим, указав на главного мужа, а половинщик покорно отошел в сторону. Громовым голосом, так, чтобы слышали все догуливавшие промышленные, иеромонах восхищался чистотой помыслов и детской невинностью туземного народа, укоряя русских блудников. Храм приготовили к торжественному венчанию, иеромонах Макарий ударил в колокола, Ювеналий вышел на крыльцо, чтобы пригласить молодых… И остолбенел.
Задрав парку, невеста мочилась на угол церкви, придерживая рукой совершенно мужской детородный орган. Буйный иеромонах завопил, как раненый секач, в три прыжка подскочил к «невесте» и, содрав с нее парку, обнаружил под ней мужика.
Слухи о том, что среди эскимосов встречаются содомисты, по здешнему названию — анухчики, доходил до монахов, но явно никто с ними не встречался. Поговаривали, что кадьяки-родители, заметив в новорожденном сходство с любимой умершей дочкой, воспитывали его как девочку.
Проворные и работящие анухчики имели по несколько мужей, которые считали себя вполне счастливыми в семейной жизни и не осуждались сородичами.
Приплывшие к венчанию не могли понять, отчего ревет и рвет на себе бороду белый шаман, отчего хохочут и плюются косяки.
Отец Ювеналий, сурово наказанный за гнев и буйный нрав, с неделю отмаливался и постился, благодаря Господа, что не допустил до кощунственного совершения обряда. Затем, некоторое время он ходил со смиренным видом и если укорял промышленных, то сдержанным голосом и, набожно опуская глаза, прибавлял, что из всех грешных на свете первый «есмь аз». Но с тех пор при венчании и крещении эскимосов и колошей он без смущения требовал предъявить детородные органы.
Сысой, после проделки нечистого, где-то скрывался два дня сряду, появился в крепости хмурым и трезвым. Друзья гадали, что случилось с неутомимым плясуном, первым песенником. На третий день, напарившись в бане, он явился к Баранову, постучал в дверь, перекрестился на образа:
— Давай работу, Андреич!
В тесной конуре Баранова сидел бывший якутатский управляющий Кусков со своей креолкой в желтом барском платье. Здесь тоже был праздник, на столе стоял штоф. Сожительница управляющего и гостья весело лопотали на индейской тарабарщине. У них за спинами гукал чернявый младенец — дочь Баранова, крещеная Ириной.
— Садись, Сысоюшко, гостем будешь! — приподнялся хозяин. — Туда вон втискивайся, к печке. Она не топлена, не обожжешься.
Кусков кивнул через стол. Улыбнувшись, сверкнула черными глазами знаменитая кусковская Катька, знавшая полдесятка местных наречий.
— Выпей! — Баранов плеснул рома в чистую резную чарку из березового капа.
— Спасибо, Андреич, напился впрок, — отказался Сысой.
— Тогда чай?! — предложил хозяин. — К зелью принуждать — грех! — Вылил ром в свою чарку.
— Чай можно! — кивнул Сысой. Отхлебнул и напомнил: — Работу давай!
— Лебедевский Прохор гуляет еще? — спросил управляющий.
— Пьет! Ульку-то Ювеналий у него отобрал и силком выдал за Васильева.
Прошка то плачет, то хохочет…
— Слышал! — нахмурился Баранов, кивнул Кускову, напоминая о чем-то уже говоренном. — Вот ведь что делают, черные шапки!.. Третьего дня заявляют: «Кто имеет детей от невенчанных девок, не должны допускаться в церковь!» Я им говорю, быть того не может в регламенте, мудрейшими нашими Государями изданном… Осерчали на меня!
Ответив на вопросы, спросив о здоровье и делах, как учили с малолетства, Сысой снова уставился на управляющего.
— Дел всегда много, — вздохнул тот. — Пока погода позволяет, сходить бы кому из наших на Карлук. А то Швецов с партией еще не вернулся, без него алеуты работать не будут, хотя самая пора птицей и мясом запасаться в зиму.
Возьми Прохора, Тимофея, Васильева… Хотя, нет, Васька пусть останется.
Идите туда, заставьте алеутов вернуться по домам. Для их же пользы начинайте промышлять зимний припас. Тимофей пусть там останется писарем, а то бывает, всю ночь сижу, чтобы разобрать отчет Швецова.
— Винтовку дай! — отодвинул чарку Сысой. — Ту, что под Якутатом была у Труднова — мне, Васильевскую — Прошке?!
Баранов подумал, поскреб бритый подбородок:
— Новые дам. С транспортом прислали сорок стволов. Сдай свою гладкую фузею приказчику, он тебе даст винтовую.
— Я сам выберу!
— Выберешь! — проворчал управляющий и вытер полотенцем пот со лба. — Пристал как репей.
— Еще скажи, чтобы приказчик дал припас! — напомнил Сысой и спохватился: — Пойдем, сейчас и скажи ему — мне все равно не поверит.
— Ну, поимей совесть, — взмолился Баранов, — гости у меня, чай стынет, а ты тянешь за рукав. Лучше посиди с нами.
— Тогда я пойду, поищу Прошку, — встал Сысой.
— Ну, раз тебе наша компания не подходит — сходи!
— Всем довольны, Александр Андреич, благодарствуем. — Сысой откланялся и ушел.
— Талант у парня! — кивнул вслед управляющий. — Промаха не знает. Дай в руки заступ вместо ружья — и тем попадет в глаз. Но заносчив как колош — сын крестьянский из богатой сибирской семьи, не нам, купцам, чета, — и захохотал, топорща котовые усы. — Давеча ночью, сдуру, на безносую кадьячку залез, бывшую тойоншу чиниакского жила. Идет, ревет белугой, мокрый — утопиться хотел: думал она от любовной болезни безноса… Тойона чиниакского помнишь? — спросил Кускова. — Позапрошлый год он ей нос отрезал, чтобы не виляла задом перед стрелками, и говорит: «Теперь тебя никто не полюбит!».
Эта стерва, как у них принято, два месяца вида не показывала, что обижена, а после отхватила тойону уд ножом и говорит: «Теперь никого любить не будешь!» Большеглазый Кусков передернул плечами, будто озяб, Катька громко захохотала и стала тараторить, переводя сказанное индеанке.
Прохор с бобровой шкурой на плече шел в запасной колониальный магазин клянчить у приказчика штоф.
— Все опохмеляешься? — поприветствовал его Сысой. — А я уже отгулялся.
— Мне чего? — усмехнулся Прохор, глаза его блеснули тоской и холодом. — Кобылу замуж выдал, управляющий взял на жалованье, обещает контракт перевести на Компанию: через три года явлюсь домой в котовой шубе с золотой цепью на брюхе. Все девки — мои.
Приказчика, ведавшего запасным магазином, на месте не было. Сысой пошел искать его, караульные подсказали — у монахов. Промышленный робко постучал в дверь рубленого дома миссии. Открыл Герман, улыбнулся в бороду, взял под руку, ввел в светлицу. На лавке вдоль стены сидели пять монахов. За столом беседовали архимандрит с приказчиком. Сысой перекрестился на образа, откланялся седобородому Иоасафу и братии.
— Приказчик мне нужен, — сказал архимандриту. — Бырыма приказал сменить оружие мне и Егорову, а еще дать припас для промысла.
Губы приказчика под провалившимся от болезни носом скривились. Он бросил многозначительный взгляд на архимандрита, и Сысой понял, что говорили до его прихода об управляющем.
— Давно ли ты видел Александра Андреевича? — вкрадчиво спросил Иоасаф.
— Только от него!
— И чем занят наш дражайший управляющий?
— Чай пьет с Кусковым.
— Только ли чай? — спросил архимандрит и, не мигая, уставился прямо в глаза Сысою.
Он смутился, пожал плечами:
— Чай пьют с конфектами, — поежился, переминаясь с ноги на ногу, — штоф на столе, как полагается… А что, ныне постный день?