Изменить стиль страницы

Сейчас Минусов обдумывал продолжение своих «Святцев», и все у него мыслилось и намечалось умно, даже художественно. С этим легким вдохновенным настроением он, пожалуй, и вошел бы в сторожку, но из гаражных ворот бурно вырвались «Жигули», круто затормозили возле его ног, в дверцу с опущенным стеклом просунулась рука Михаила Гарущенко, стиснула ладонь Минусову, тряхнула, жестко и отчаянно приветствуя. Снова рванув машину, Гарущенко запылил, завихрил желтыми листьями, выруливая в сторону загородного шоссе.

Максимилиан минуту-две смотрел ему вслед, огорченно сознавая, что возвышенное настроение у него теряется: явно не в себе, не в шоферской форме Гарущенко — нервен, с немо сжатыми губами, и руку тряхнул так, будто перед долгим расставанием; на сиденье рядом — блондинка, как некое рекламное изваяние в витрине, спокойна, прекрасна, глупа, довольна собой и всем миром. Любовница? Конечно. Но с любовницами Михаил Гарущенко всегда был легок и говорлив. Может, женился наконец, первый семейный скандал переживает? Тогда зачем и куда ехать в таком злом возбуждения?

И в сторожке, удобно присев к столу, выпив чаю из термоса, Минусов думал о Гарущенко — странном для него, ни на кого не похожем, как-то безнадежно неустроенном человеке. А все неустроенные, так уж получалось, словно бы мешали удобно устроиться в жизни ему, Максимилиану Минусову.

Дорога серой бетонной полосой стремилась вдаль, падала с холмов, мгновенно взлетала на увалы и, сужаясь, остро пронзала сизо-синие леса у кромки неба и земли. Дорога гудела, дрожала под тугой, раскаленной резиной колес, была жестко напряжена движением, то миражировала беловатым туманцем в низких логах, то блестела зеркально, будто политая водой на горбах холмов. И казалось: сама дорога с умопомрачительной скоростью, как некая бетонная конвейерная лента, вместе с лесами, лугами, деревеньками по сторонам стремится, вкручивается под гудящие колеса, а машина стоит на месте, напрягшись мотором, кузовом, каждым винтиком, чтобы только не свалиться с узкой бетонной ленты-полосы.

— Милый, прибавь еще!

Михаил Гарущенко глянул на щиток, было сто двадцать. К лицу прихлынула кровь, губы дрогнули, глаза сощурились. Это означало: он психанул. Он, который… Да что тут выступать? Перед кем, про что? Сто двадцать — скорость запрещенная на данной бетонке, в любую минуту из-за куста возникнет аккуратный солдатик-гаист и полосатой палочкой сбросит эти прекрасные сто двадцать километров в час до элементарного нуля. До точки неподвижности. Затем возьмет вежливо права у автолюбителя Михаила Гарущенко и положит себе в кармашек. В лучшем случае щелкнет щипчиками, и в талоне будет четвертый прокол, а дальше… дальше начинай все с азбуки, как желторотый автик, — сдавай правила уличного и дорожного движения, показывай хорошие знания автотранспорта, выслушивай полезные наставления.

Может понять это какая-нибудь женщина в мире? Если, конечно, она не жена. Жена, известно, пожалеет денег на новые права, себя, детишек, мужа-кормильца и автомобиль, потому что сто двадцать километров — мгновенная гибель на такой тряской и узкой бетонке. Гибель при малейшей ошибке, неожиданном препятствии, столкновении, растерянности… Может это понять крашеная блондинка с перламутровыми губами, Катя Кислова, с которой он, Мишель Гарущенский, — так он себя называет для… ну, для благозвучия и некоторого шарма, — ездил в Крым провести время?.. Занимательная дилемма, достойная глубокого научного изучения. Докторскую диссертацию мог бы законно защитить какой-нибудь старичок лысатик, если бы ему удалось постигнуть душу Кеттикис — для сокращения Мишель присвоил ей это выразительное имя («Не жалко, пользуйся, дорогая, моей необузданной фантазией!»), — хотя душа у нее состоит из одной двойки, помноженной на другую. Четыре чувства: есть, пить, любить, наряжаться. Все. Точка. Прогресса не будет. Да ведь старичку лысатику никогда этого не допетрить: начнет копаться в духовных глубинах, раскрывать сложную человеческую личность, изучать жизнь, биографию, прошлое, будущее, историю человечества… Таланты, способности Кеттикис… И погрязнет в модном психоанализе дорогой (то есть высокооплачиваемый) профессор-лысатик?..

«Какой лысатик? — подумал Мишель и посмотрел на щиток. Было сто тридцать. — Откуда он взялся, зачем? Так и свихнуться можно. И скорость… Когда я прибавил?.. Ругал крашеную соседку — и прибавил. Как автомат. Почему я слушаюсь ее. Пора расставаться. После Крыма второй месяц пошел… Надо бросать бюрократическую волокиту. Немедленно. Сегодня. Решительно. А то…»

Он резко сбавил скорость, Катя Кислова едва не ударилась лбом о стекло, но не издала ни звука; спокойно откинула упавшие на глаза волосы; он притормозил, вывел машину к зеленой обочине и выключил мотор.

— Давай глотнем кислороду, — сказал Мишель Гарущенский, довольно легко выбросив свое увесистое тело из «Жигулей», помахал руками, разминаясь. — Хо-хо, Кеттикис! Воздух — мороженое за сорок копеек! Сам бы ел, да тебе хочется оставить! — И, видя, что подруга не собирается выползать из-под железной крыши, он схватил ее за руку, выдернул на зеленую травку. — Ну, разомни идеальные части молодого тела, форму потеряешь, мальчики перестанут глазками тебя кушать, от этого ты заболеешь психо-нервно-душевным стрессом!

Кеттикис вяло отняла свою руку, сделала коротенький шажок в тугих замшевых сапожках, распахнула бежевый нейлоновый плащик, чуть притушила надменно-длинными ресницами чистую голубизну глаз, будто тоже подкрашенных, проговорила, едва шевеля губами, чтобы — не дай того боже святый! — не возникла где морщинка на лице:

— Старик, я же люблю одного тебя.

— Может быть. Такое случалось в моей многолетней практике. Но ведь «прошлого мне не жаль, я охладел как сталь».

— Разогрею, старик.

— Ты вот мотор перегрела. — Мишель гулко похлопал ладонью по капоту «Жигулей». — Известно ли тебе, что существуют нижеследующие виды скоростей: расчетная, коммерческая, средне-техническая, крейсерская, безопасная и другие. Одну определяют экономисты, другую — конструкторы, третью — сотрудники ГАИ, четвертую, пятую — автомобилисты, дорожники… А ты, Кеттикис, признаешь только шестую — смертельную. А между прочим, дорогой товарищ, ты комсомолка, жить хочешь, строить светлое будущее тоже. — Мишель нежно взял под руку Кеттикис, подвел к бровке дорожной насыпи, попросил: — Сорви мне вон тот синий цветок.

— Маленькие капризы, милый старичок? — И Катя Кислова глянула всей широтой удивленных глаз, похожих на два нарисованных василька, смоченных утренней холодной росой.

— Последний цветок, понимаешь, его скоро убьет мороз. Желаю из твоих перламутровых коготков.

Кеттикис боком, взмахивая руками, словно придерживаясь за недвижный, льдисто плотный, солнечный утренний воздух, стала спускаться к синему цветку, а Мишель Гарущенский прыгнул в машину, ревя мотором, выкатил «Жигули» на бетонку, в две минуты набрал скорость до ста километров и понесся, бешено вкручивая под тугую, горячую резину колес серую, то затуманенную, то сверкающую водой ленту дороги. Лишь на третьем или четвертом увале он увидел в узкое зеркальце перед собой: маленькая, бежевая фигурка металась у серой заостряющейся позади полосы, среди непроглядной зелени сосен и желтизны берез.

«Так. Все по-умному. Свершилось. Убежал. Дрогнуло сердце — да, дрогнуло, признаемся по-джентльменски. Оставить человека среди пути-дороги — свинство, тов. Гарущенко. Но, уважаемое миролюбивое человечество, прошу снисхождения и понимания. Говорят: понять — наполовину простить. А сердце… Оно у меня уже подношенное, как мотор у моей машины. Оттого и подтекает иной раз слезой, будто коробка передач маслом.

Изложим по порядку сложившуюся стихийно ситуацию. Мне, товарищи люди-братья и сестры, Михаилу Гарущенко, тридцать восемь лет и четыре месяца. Выгляжу я, если принять пятибалльную систему, на четыре с плюсом. Роста выше среднего, фигура спортивная (долгое время был баскетболистом), черты лица, как принято говорить, правильные, нос чуть с горбинкой, глаза остро-зеленоватые, волосы темно-русые, жесткие; лысина пока не наметилась. Это, так сказать, оболочка. Рассмотрим давайте мое содержимое — внутренний мир гражданина Гарущенко.

Тут, понятно, дело обстоит сложнее. Потому что душа моя для меня если не потемки, то сумерки наверняка. Рос я в хорошей трудовой семье: отец — мастер-передовик на заводе, мамаша — заведующая лучшим детсадиком в нашем молодом и вечно юном городе. Подавал я многие надежды, проявлял массу талантов, будучи единственным и обожаемым сынком. Учился, сами понимаете, кое-как, на твердые заслуженные тройки. Выручал спорт, успехи в художественной студии, всеобщая любовь учителей и учащихся к Мише Гарущенко — вундеркинду почти неоспоримому, который и учится-то на трояки из-за неохоты: по́шло, некрасиво быть пятерочником; это — для посредственностей, буквоцифроедов. Так прошли мои светлые школьные годы, нежная пора жизни, как об этом писали многие выдающиеся поэты и прозаики. Наступила ответственная пора: поступать надо было куда-то вундеркинду. Хорошо бы в физкультурный институт, да ведь — немодно, надорвутся от огорчения родительские сердца и род людской потеряет в моем лице… Черт его знает что, но потеряет, — решили папа и мама. И уговорили своего ненаглядного Мишу пойти, в художественное училище (вот ведь премудрому Максминусу за шестьдесят годочков, а тоже, рассказывает, уговорили его любимые родичи, внушили с неразумного возраста стать писателем; меняются эпохи — папаши и мамаши теми же остаются). Да, признаюсь вам, братики и сестрички, тут вундеркинд ударился крепеньким лобиком о стенку первых трудностей. Не прошел. Под бравурный марш духового оркестра в армию загремел. Служить тоже кому-то надо. С этим согласны все папы и мамы всех времен и народов, но почему-то едины в другом — только не их сынкам. Сынки у них единственные, неповторимые и т. д.