Изменить стиль страницы

Он вяло обошел машину, стараясь не покачиваться, облегченно упал на сиденье, а своей подруге открыл заднюю дверцу — видеть, чувствовать ее рядом было сверх его духовно-морально-физических сил. Он мог потерять сознание, впасть в тупую прострацию, при которой случаются автокатастрофы, мог направить машину с моста, под откос, в бетонный дорожный столб, дерево… И тягу к этому, желание мгновенного конца, избавления, острое, до замирания сердца любопытство: «Что потом за единой минутой, мгновением?..» — испытал он мучительно и едва одолимо, пересекая высокий мост через речку. Вот сейчас, в эту секунду, выжми газ до предела, крутни резко руль вправо, мотор взревет, бампер, колеса взломают решетку ограждения, машина рухнет на замшелые валуны речки… Грохот, треск, ручеек яркой крови по воде и — тишина. Навсегда. Вечная.

Мишель Гарущенский вспотел даже, сначала горячо — когда проезжал середину моста: «Сейчас или…» — потом холодно — когда резко, будто за ним гнались, выметнул машину вверх, на хрупкую гравийку другого берега. Вел молча, оглушенно, стрелка спидометра как набрала восемьдесят километров, так и продержалась, почти не колеблясь, до города. Молчала и Кеттикис. Вовсе не от личного душевного потрясения. Перед городом она подкрасила губы, обвела синим карандашом глазницы, поправила прическу (Мишель приметил это в зеркале). Догадалась просто, что друг ее зол. И удивилась искренно: отчего, зачем так портить нервы? Из-за нее?.. Не может быть — она так старалась помочь ему, чаровала председателя, невозможно лучезарно улыбалась (и сразила, конечно!); к тому же простила милому Мишелю остроумную шутку: оставил среди дороги: «Переживи острое ощущение!..»

Он подвез Кеттикис к ее дому, молча выждал, пока она выберется на тротуар, и только шевельнула губами, чтобы вымолвить: «Когда увидимся, старичок?» — захлопнул дверцу, рванул машину; задние колеса цепко, как по наждачной бумаге, пробуксовали. Мишель увидел в зеркале две черных полосы на асфальте возле замшевых сапожок Катьки Кисловой.

Лишь у кооперативных гаражей он немного успокоился, а катясь по внутреннему двору, чистому, стиснутому пятнами красно-сине-зелено крашеных дверей ста шестидесяти блоков, и вовсе вернулся в привычное духовное состояние — легкости, иронии, деловитости. Ополоснул из шланга потрудившиеся «Жигули», загнал на лоснящиеся охрой доски гаража, под утепленную пенопластом шиферную крышу — гаражик у него — вторая квартира, жить в нем и радоваться можно, — закрыл ворота внутренним, по особому заказу сработанным замком, зашагал гулким асфальтом, кивая знакомым, кидая острые словечки друзьям-автикам.

Навстречу двигался сам товарищ Максимилиан Минусов, сторож с высшим образованием, загадочная личность, глубоко всех понимающая, всему сущему сочувствующая. Мишель Гарущенский необъяснимо терял свою уверенность рядом с ним, не любил себя за это и потому был особенно весел, развязно болтлив. И сейчас вежливо, на некотором отдалении пожимая руку Максимилиану Минусову (а ведь утром виделись уже!), он начал свою обычную скороговорку:

— Желаю, желаю, Максминус, всяческих плюсов вам: личных, общественных, интимных, общечеловеческих. Думаю, все думаю, голова моя узколобая трещит — что бы такое вам сделать приятное? Внутреннюю потребность испытываю, вроде зова подсознания. Удивляете вы меня — ничего вам не нужно. Всем же, всем леди, господам, товарищам чего-нибудь да надо. Тут один попросил достать дубового паркетика для пола… А вам, может, шербурский зонтик или метлахской плитки для совмещенного санузла? Не стесняйтесь. Вам — с душевной радостью, чистой совестью, и спать буду как дитя в первый день после рождения. Уважаю вас, Максминус, внутренне, бескорыстно. И назвал вас так, чтобы не смешивать с рядовыми массами.

— Благодарю за откровение, Михаил, — сказал Максимилиан, выпрямляясь, оглядывая Гарущенского. — Вы какой-то сегодня перевозбужденный. Нервы растревожены. Не случилось ли чего в дороге, хотя водитель вы превосходный. Но и превосходного могут… дорога…

— Правильно, могут. Только не дорога, а дура… Да, представь, Максминус, дура наштукатуренная. Вцепилась коготками, душит. Хватит, говорю, уйди по-человечески. Подобрал на улице, подарил июльскую Ялту. Живи и помни. Море, горы, рестораны, исторические места. Откуда взял — туда и доставил в полной сохранности, с прибавкой веса в два кило и шоколадным загаром. Скажи спасибо, старик, дай тебе бог здоровья на радость другим, и продолжай самостоятельно молодую кипучую жизнь. Нет, вцепилась, Максминус, замуж хочет… Да мне работать надо, проездился до нуля, а она всего-навсего лаборантка при благодетеле докторе наук каких-то. И за кого замуж? Ну не юмор? У меня душа — как вот эта моя ладошка: вся в рубцах и морщинах, грубокожая, бесчувственная. Пустая, как та же ладонь. Может это понять моя дурочка?

— Поговорите спокойно, если так. Убедите. Надеюсь, вы не первый у нее?

— Первого она и в общих чертах позабыла.

— Убедите. Решительнее.

— Решал. Осталось последнее — убить.

— Зачем же так…

Нет, Максминус, уважаемый и уважающий всех других человек. Прожил ты длинную, суровую жизнь, обогатился духовно на целый десяток иных людей, а женщин ты не знаешь. Романтик потому что. Порядочный слишком для постижения данного предмета. А вот великий писатель Лев Николаевич сказал: я кое-что знаю о женщинах, но не скажу, боюсь. Когда лягу в гроб, приоткрою крышку, скажу и сразу захлопнусь. Вот это кое-что…

Максимилиан Минусов кротко, даже с виноватостью усмехнулся Гарущенскому: «Прости, если не понял тебя, если помочь не могу», — взял его руку в две своих, подержал, словно согревая, проговорил, глядя медленно, младенчески невозмутимо:

— Устали вы, Михаил. Побудьте наедине с собой. Хорошо выспитесь. И не спешите. Не спешите в душе и движениях. Даже когда пойдете домой — замедляйте шаг, будто вы свободны-пресвободны, вам совсем-совсем делать нечего. И вы соберетесь, станете цельным, единственным Михаилом Гарущенко. Тогда и подумаете. Тогда и ваша подруга увидит вас истинного. Всего доброго, идите с добром в душе, снисхождением к подобным себе.

— Милый Максминус! — Мишель наклонился, как бы намереваясь поцеловать в щеку Максимилиана. — Мне уже легче. Благодарю и спасибо! Твоя рука, твоя речь, твой покой…

И Гарущенко — теперь он явно стал Михаилом Гарущенко — без иронических кивков, шуток и прибауток, прямо, спокойно зашагал к полосатому шлагбауму, неторопливо удалился в сторону белых тесных домов города.

«Человек, управляющий машиной, в некоторых случаях может оказаться на скамье подсудимых только потому, что на дороге или улице создалась сложная ситуация, а он в это время управлял «источником повышенной опасности». Объясняется это как несовершенством действующих на этот счет законов, так и широко распространенным мнением, что к ответственности надо прежде всего привлекать тех, что сидят за рулем, а не пешеходов».

— Так, — сказал вслух Максимилиан Минусов, будто перед ним сидел в сторожке автор этого абзаца, перечитал газетную вырезку, сунул ее в папку, где хранились статьи и заметки на тему «Человек, дорога, автомобиль». — Порассуждаем, уважаемый доктор технических наук. Очень правильно вы заботитесь о водителе: «в некоторых случаях» он действительно ни за что садится на скамью подсудимых. Так уж повелось: кто за рулем — тот виноват. Но давайте-ка подумаем: почему так повелось? Не кроется ли здесь некая непостигнутая истина?.. Вообразим себе некоего человека, севшего за руль первого самодельного автомобиля и выехавшего на улицу захолустного городка. Дым, грохот, пыль. А главное — вонючая железка сама везет человека. Не лошадь, не бык, не коза… Нащупываете мысль, доктор? Старушки обзывают автомобиль чертовой телегой, здравомыслящие обыватели возмущаются: «Железная самоходка весь воздух в городе перепортит!» И молодежь… да, и молодые люди страшно возбуждены. Они не верят в чертей, плевать им на отравленную атмосферу, но как пережить такое: человек едет в автомобиле, изобрел, управляет, глушит мотором уличный гомон. Он, вообще-то, и не совсем человек уже. Вернее, другой человек. (Может, похоже выглядел смельчак, впервые обуздавший коня?) Да как он посмел, кто он такой? Где разрешение? Палки ему в колеса, умнику!.. Оскорбил, обидел, возмутил подобных себе, едущий на самоходной железке. Он — виноват. И тут, представьте, под колесо попадает курица…

Минусов откачнулся, начал смотреть в окно, щурясь от низкого вечереющего солнца, чтобы приглушить мучительно четко возникающую перед глазами картину: курица с помятым крылом, заполошно кудахча, бежит к подворотне, а на шофера и автомобиль обрушивается толпа. Розовощекие парни, здравомыслящие обыватели, дети, старухи, под собачий лай и вой, бьют дрекольем, камнями, пинают, раздирают, топчут «машинного» человека и его возмутительный механизм.

— Допустим, уважаемый доктор технических наук, умелец этот останется жив. Что изречет он, залечив шишки и синяки? Ясно: варвары, дикари, своей выгоды не понимают. Но чувствовать себя будет виноватым. Да. Непонятной виной виноватым. Отчего? Оттого, пожалуй, что осмелился изобрести, сесть на машину, которая отняла у него какую-то частицу воли, частицу души: никогда он не будет владеть машиной как самим собой; машина, самая послушная, равнодушна к нему, ко всему живому. Не так ли, доктор, хотя бы приближенно? Если согласитесь — вот вам очевидная вина ваша, моя, любого, садящегося за руль. Немало лет я отшоферил, и всякий раз, забравшись в кабину, минуту-две сидел немо и отрешенно, вручая себя машине, глядя как бы из другого измерения, на жизнь, оставшуюся за железом и стеклами кабины… Вы водите автомобиль, доктор? Если да, то что говорите себе, когда включаете первую скорость и трогаетесь в путь?