Изменить стиль страницы

— Мне хозяина, по очень важному делу.

— Кирюша! — позвала женщина, отступая, но придерживая выпяченным животом, хмуростью бровей, вскинутыми на громоздкую грудь руками нахального, подозрительного молодого пришельца с фиолетовой скулой.

Лысый и куцебородый появился неспешно, неся перед очкастым, сизо подбитым носом тяжелую книгу, дочитывая что-то интересное. Он вяло вскинул голову, чуть устало прижмурился, что могло означать: имею я, уважаемые, законное право на отдых или нет? — однако тут же сдернул очки, закаменел побуревшим лицом — лишь книга и очки мелко прыгали в руках… Рудольф отступил немного, ожидая крика, ругани, драки… И не угадал. Лысый и куцебородый, сунув книгу и очки женщине, распахнул тощие руки, выскользнувшие из широких рукавов халата, бросился к Рудольфу, похохатывая и крича:

— Милый Саша! Наконец-то пожаловал! Собственной симпатичной персоной. Прошу, прошу! Без всяких, прямо ко мне в кабинет… Зинуша, знакомься! Саша, друг по гаражному кооперативу «Электрон» и автолюбительству. Мастер, умница. Сколько он мне помогал! И, представь, бескорыстно. Чистая русская душа! А чтобы зайти вот так, попросту — ни-ни. Скромняга. Наконец-то! Прошу в кабинет, в мою берлогу. Самых близких и дорогих — всегда к себе.

Жена Зинуша подала сырую ладошку-оладушку, посторонилась, радостно сияя — как все неожиданно расчудесно обошлось! — и лысый хозяин квартиры, тип, владелец голубой «Волги», втолкнул Рудольфа Сергунина в комнату, заваленную, загруженную книгами, журналами, стопами папок для бумаг, какими-то вырезками, клочками, газетными обрывками. Следующим толчком он швырнул его в кресло — пыльно заскрипела, сминаясь, бумага, — сам грохнулся на жесткий стул, со стуком упер локти в зеленое сукно стародавнего стола. Отдышавшись, — а дышал лысый и куцебородый как спортсмен, рекордно рванувший стометровку, — он промолвил обессиленно, промокая надушенным платком буро-конопатую лысину.

— Веришь, чуть инфаркт не хватил. Да разве можно так, а? Ну позвонил бы, договорились, встретились… Это называется — кувалдой по голове. Мне, миленький молодой человек, шестьдесят. Одно волнение — несколько дней жизни. Вдумайся, оцени свой боевой задорный поступок.

Рудольф уже осмотрелся, вдумался и оценил: лысый старикан ехал на «Волге» с любовницей, был, пожалуй, в легком подпитии, форсил, острил, позабыв о дороге, а когда столкнулись, не смог трезво оцепить ситуацию, да и нагловатая девица орала, царапалась, подбадривала на скандал, ей-то — встряска, развлечение. Нахулиганил по-боевитому и молодежному старикан, сбежал ухарски, а потом, оказавшись дома, рядом с ласковой, пухлой старушкой женой, призадумался огорченно, понял, что его найдут, только дурак теперь может простить дорожное хамство, приготовился честно нести ответственность и сам бы, вероятно, поискал помятые «Жигули», да номера не позаботился запомнить, — но не ожидал, вот уже вовсе не ожидал Рудольфа Сергунина у себя дома, оттого и растерялся, обалдел, затем нашелся, бросился обнимать, истерично крича. Действительно — «кувалдой по голове». Похуже еще.

— Вы убежали, извините, пинались…

— Ну, убежал. Такой стресс в присутствии женщины. Взбрыкнул копытцами. Может, последний раз. Видишь, солидный, свой по месту прописки, сообрази: никуда не денусь.

— Всякие бывают…

— Дорога одна на всех, надо воспитывать автобратство. Плохо, что эти всякие…

Вошла хозяйка Зинуша, неся на подносе парящий чайник под махровым полотенцем, пиалы с орнаментом — среднеазиатские, заварку в жестяной коробке, бутерброды. Лысый и куцебородый уже без волнения принял поднос, чмокнул жену, кажется, не донеся губ до ее одутловатой щеки, вежливо выпроводил Зинушу, поглаживая ей спину, из кабинета, потому что она вознамерилась присесть на минутку, послушать мужской гаражно-автомобильный разговор.

— Чаек — хорошо. Пью только чаек, индийско-цейлонский, по-особенному запариваю: две ложки заварки — и заливаю крутым кипятком. Полезно. Между прочим, не верь, будто чай на сердце влияет. Только с положительной стороны. Крепкий свежий чай сосуды от холестерина очищает. — Он наклонился к низкому шкафчику, просунул руку за стопу старых, в кожаных переплетах книг, нашарил и осторожно извлек бутылку армянского, три звездочки, плеснул в пиалы граммов по сто, подмигнул, подал пиалу Рудольфу, чокнулся легонько. — Причастимся, братья моторные, жертвы технического прогресса.

— А это что очищает? — спросил Сергунин.

— Мозги. Если немного.

— Понятно.

Выпили, зажевали бутербродами с любительской колбасой, побагровевший хозяин — шибче, чем при встрече в прихожей, — заварил чай черно-коричневой гущины.

— Главное — чтобы густой и несладкий. Букет проявляется, знойным югом опаляет, бодрит, тонизирует. Рекомендую. Кофе россиянам не идет, организм наш к нему не готов, может, наши правнуки приспособятся. Между прочим, у меня есть статья «Чай и кофе», научная, я — доктор медицины. А вообще моя область — психастения. Вот, полюбопытствуй… — Он взял со стола тоненькую брошюрку в сером переплете. — Лучше подпишу на память, дома изучишь. Так, Саша… Фамилию подскажи…

— Рудольф я, Сергунин.

— Неужели? Значит, не угадал. Обидно. Очень похож на Сашу, именно такие бывают Саши. Сплоховали твои родители. Держи, лично от автора. Слушай, как звучит: «Кирилл Кирилловский. Болезненные расстройства, характеризующиеся нерешительностью, боязливостью, повышенной впечатлительностью, склонностью к постоянным сомнениям и образованию навязчивых представлений». Изучи, популярно написано, для широких масс. С учетом нашего стрессового века.

От коньяка, дурманящего чая у Рудольфа начала горячеть и мутиться голова, минутами сидящий рядом доктор Кирилловский тускнел, отдалялся, и тогда возникало шоссе, машина с белыми колесами-таблетками… бородка, очки, лысина… женщина крашеная… слышался крик… Было душно в комнате, пахло старой бумагой, пыльным клеем, хотелось поскорее расстаться с помрачительно радушным, разговорчивым доктором. Сунув брошюрку в карман, — Рудольф так и сидел в плаще, держа шляпу на колене, — он качнулся, как бы намереваясь подняться, сказал:

— Т-тороплюсь… Давай обговорим.

— Что именно?

— Ремонт.

— Понятно. Уплачу по наряду. Представишь — и уплачу. Законно. Пусть ремонтируют.

— Что такое?.. — Рудольф Сергунин поднялся, глянул на сосновую зелень в окне, голова прояснилась, ее словно бы овеяло наружным светом, прохладой, и почти спокойно, однако медленно придвигаясь к Кирилловскому, он проговорил: — Наряд… Какой наряд? По наряду три месяца надо ждать… Ты будешь кататься со своей… этой, а я лапти сушить. Или блат есть в техобслуживании? Тогда продвинь, ремонтируй, плати по наряду.

— Нет, нет! Вы не так меня поняли! Садитесь, пожалуйста, прошу!

— Сидеть мне некогда. Хватит. Давай разойдемся по корешам. Ласково. Как в прихожей встретились.

Рудольф подвинулся еще на шаг.

— Ага. Понял вас, — закивал доктор Кирилл Кирилловский, едко щуря глаза, но не роняя тонкой улыбки — какое-то время он прикидывал, цепко оценивая ситуацию, стараясь изощриться хитроумно, — однако не устоял перед взглядом Рудольфа, попятился и спросил почему-то:

— Вы где работаете?

— Не бойся… Кирпичи кладу, вот этими лапами, хочешь, приласкаю?

— Понятно. Сколько предположительно?

— Сто, как одна копейка, верный человек сказал.

Кирилловский присел у другого шкафчика, пошурудил в книгах, вынул сотенную бумажку, издали протянул Рудольфу:

— Прошу. Напрасно волновались. Всегда можно договориться автобратьям. Думаю, между нами останется… Уважаю работяг… Рабочих то есть. Жму руку, приветствую, до приятного свидания.

Руки он не подал, но проводил, поглаживая спину, аж на лестничную площадку, крикнул вслед:

— Бывай, Саша! Заходи, как выберешь время!

Сбежав вниз, Рудольф Сергунин свернул к скверу внутри двора, почти упал на первую зеленую скамейку, немо и неудержимо расхохотался. Нет, это же надо! Театр, кино, художественная самодеятельность, «Кабачок «Тринадцать стульев»! Жесты, фразы, перевоплощения, коньяк, чан, наглость, трусость, психастения, научно-популярная брошюра. А он, Рудольф Сергунин, как разыграл работягу-простака, приблатненного к тому же. Откуда слова, мимика, позы взялись? Талант! Актера в нем породил Кирилл Кирилловский, зверя пробудил, которого сам же испугался. Даже местоимениями «ты» и «вы» быстро поменялись. Ну, жизнь! От скуки не умрешь. Сплошная психастения!

Запись в тетрадь.

Сторож Кошечкин подал заявление с просьбой уволить его и запил: все последние дни его видят в пивбаре или около, пристает к любому и каждому, ловит автолюбителей из гаражного кооператива «Сигнал», канючит, сумасшедше тараща глаза: «Мертвая тень ходит по гаражам, синяя как ета бутылка, не поймашь — скрозь стенки, скрозь бетон проходит, моторы заводит, запчасти ворует, ткнешь палкой — пустота синяя, и хохочет вот так: «Кхи-кхи» — как бутылка пивная булькает, страхи, прости господи, поседел, ума решился на душевновредной работе, а жалованья не прибавляют, браток, угости по такому исключительному случаю пострадавшего». — И Кошечкин клянется, божится, падает на колени, плачет, уверяя, что в гаражном кооперативе «Сигнал» поселилась нечистая сила.

Забеспокоились наши «автики»: одни острят, другие просятся на ночное дежурство — изловить «мертвую тень», третьи молча меняют замки, навешивают двойные; кто-то, наверное Михаил Гарущенко, наляпал плакат с изображением синей бутылки на тонких пьяненьких ножках и лисьей головкой сторожа Кошечкина: внизу было написано: «Джинн плоти не имеет, зато и не трезвеет».

Вчера пришел председатель Журба Яков Иванович, разложил кооперативные бумаги, перечитал заявление Кошечкина, в котором, между прочим, пояснена причина увольнения: «…по собственному желанию, ввиду нервного расстройства на почве нарушения общественного порядка гаражей в ночное время неуловимой личностью из загробной жизни хотя последней по научным достижениям не должно иметься в наличии». Журба покачал белой головой, пробормотал про себя «не должно иметься в наличии», закурил ментоловую сигаретку из серебряного именного портсигара, медленно повернулся ко мне и, поняв, что я не заговорю первым, спросил:

— Максимилиан Гурьянович, ведь чертовщина какая-то. Вы-то видели хоть бы тень той мертвой тени?

Я ожидал этого вопроса, знал, зачем пришел в неурочное время председатель, и все-таки смутился. Как мне ответить? Рассказать, что гонялся за каким-то существом, действительно неуловимым, вроде бы фосфоресцирующим, непонятным, ускользающим и потому всерьез страшащим?.. Врет, конечно, Кошечкин — не заводит существо моторов, не проникает в гаражи (такого еще не хватало!), но бродит же кто-то темными ночами по внутреннему двору. Мне не померещилось, я трезв, с ясным сознанием, пусть и видел же одни раз. Было предчувствие: увижу, непременно увижу еще и еще… И все-таки решил промолчать. Пока промолчать. Чтобы не распалять чертовщину.

Далее между мной и председателем состоялся приблизительно такой разговор:

Ж у р б а. Молчите, Максимилиан Гурьянович, не видели, не примечали, значит. Так я и полагал. Пьянство все это, кошмар алкогольный. Надо бы давно уволить Кошечкина, собирался, да жаль было — человек, беспризорный к тому же. Дождались. Теперь и сторожа не наймешь: болтает Кошечкин, стращает, а пенсионеры — народ мнительный, осторожный. В мертвую тень едва ли поверят, зато в бандитизм — пожалуйста. Как прокаженным стал наш «Сигнал». Вот уж чего не ожидал в своей немалой жизни.

Я. Уладим как-нибудь, Яков Иванович, поищу, поспрашиваю знакомых стариков.

Ж у р б а. Придется вам в ночное время подежурить. Днем буду сам наведываться, да и бывают люди в гаражах.

Я. Подежурю. Интересно мне. Надо проверить.

Ж у р б а. Неужели хоть немного верите в болтовню Кошечкина?

Я. Как сказать… Может, кто запоры щупает…

Ж у р б а. У нас невозможно вывести машину! Через крышу — так надо подгонять кран, сторожа снять надо… Мысли последней я не допускаю: у вас телефон, кабель подземный, звоните при малейшем подозрении — мне, в милицию.

Я. Не волнуйтесь, Яков Иванович, я не очень пуглив, не подам заявления, со мной не случится беды, уверяю вас.

Ж у р б а (несколько повеселев, щелкнув по портсигару жестким ногтем). Пожилые мы с вами люди, чего только не пережили, а жизнь все нам загадки загадывает. И самое неприятное — неизвестность. Вот вы, например, сказали, что не уволитесь вслед за Кошечкиным, — и я уже тверже стою на земле, увереннее чувствую себя как председатель, хоть сами понимаете: могу и отказаться начальствовать, есть помоложе члены кооператива… Но не о том речь. Человек боится неясности, неизвестности. Возьмем фронт, войну для большей наглядности. Тут мы — там немцы. Если разведка хорошая, если я знаю о неприятеле почти все — численность, технику, огневые точки, перемещения, — я спокоен, никакой бой мне не страшен, даже пусть у немца двойное превосходство. Моя уверенность передается бойцам, я откровенен с ними, они верят мне. Если атакуем — знаем кого, если обороняемся — знаем их силы. А возьмите другую обстановку: у вас хорошо обученная и оснащенная часть, вы прибыли на передовую, но что там, за нейтральной полосой, где врылся противник, вы имеете самое туманное представление. Разведка никуда не годится, посылаете — не возвращается, из штаба — никаких данных… Вот это страх. Я переживал такое. И бойцы чувствуют твою растерянность прямо-таки телепатически. Побудь в таком состоянии долгое время — от налета ночного патруля твои обученные и оснащенные бойцы разбегутся. И не очень виноваты будут: морально как бы разложились. Так во всем: неуверенность, неизвестность делают из человека полчеловека — духовно, даже, скажу, физически… (Журба помолчал минуту, но, заметив мое терпеливое внимание, решил продолжить.) Служил у меня в полку, уже после войны, старший лейтенант Родимов, командовал ротой, образованный, умный офицер, разрядник по классической борьбе. Стояли мы тогда в Улан-Удэ, а за год перед этим он привез молоденькую жену из Саратова, волжанином был сам; ну привоз — хорошо, вроде свадьбы что-то устроили, хоть и бедновато тогда жилось, я с супругой присутствовал, поздравили, как полагается. Служи, обзаводись семьей, приучай новую офицерскую жену к гарнизонной особой жизни. Но тут вскоре и повалилось все из рук у моего примерного Родимова: в часть является, едва ноги волоча: не то не выспался, не то с похмелья, приказы слушает — глаза в пол, как нашкодивший ученик, рота по успеваемости сошла на последнее место. Вызываю — молчит, обещает исправиться, и все продолжается по-прежнему. Не могу сказать, чтобы Родимов был первостатейным служакой, в казарме еще соблюдал уставы, а на учениях сам превращался в рядового, ел кашу из одного котелка, солдат называл по именам, анекдотики слушал и сам рассказывал, зато все задачи его рота выполняла на отлично. Был тяжелейший случай. По приказу командующего мою часть внезапно на бронетранспортерах перебросили за сто километров от места начала учений, а его рота, стоявшая в соседнем поселке, осталась, не было времени послать за нею машины, ни минуты, да и забыл я о ней в переполохе. Минус, конечно, мне. Прибыла часть на новое место дислокации, ночь, слякоть осенняя, связался я с Родимовым, сообщаю ему — вот так, старший лейтенант, забыл я тебя, доложу сейчас об этом командующему, будь что будет… Он помолчал этак с полминуты, не больше, и спокойно говорит: «Товарищ полковник, к утру я буду в расположении части». — «Как, — спрашиваю, — каким способом?» — «Пока не знаю, но буду». И что вы думаете? По реке сплавился на барже — погрузил солдат и технику на безнадзорную баржу у какой-то пристани — да марш-бросок потом в десять километров совершил. В семь утра доложил мне: «По вашему приказанию рота прибыла». Я, знаете ли, обнял его и едва не прослезился. После учений, правда, пришлось баржу доставлять на место, извиняться перед портовиками, неустойку платить, Родимову выговор записать, но… на войне как на войне, хоть и были учения. Уверен, не найди Родимов плавсредства — солдаты на бревнах, досках, плотах добрались бы: так они любили своего командира. Прощал я ему, хоть не всегда мне нравилось такое сердечное братание. Вдруг вылетят у старшего лейтенанта, да еще в казарме, словечки: «Вася, вызови старшину». Признавал в нем талант. И тут, повторяю, рухнула у моего Родимова служба. Я уже хотел в госпиталь его отправить, психическое состояние проверить, да как-то супруга моя говорит: «А женушка Родимова погуливает, с артистом городским любовь у нее». Рассердился я — хуже нет сплетен в гарнизоне, где каждый каждому сосед, сослуживец, друг или подруга, — а потом думаю: надо бы проверить. Да как?.. Личная жизнь… И солдат срочной службы имеет право на неприкосновенность личной жизни. Собрал я женсовет, побеседовал, попросил осторожно поговорить с женой Родимова. Одним словом, чтобы длинно не рассказывать, ничего толком не выяснилось: ходила она в городскую театральную студию (и в Саратове, говорит, была студийкой), иногда ее провожал заслуженный артист, режиссер, иногда задерживалась допоздна… Прекратить занятия отказалась — мечта, артисткой хочет стать, — старший лейтенант Родимов, человек волевой в жизни и службе, тоже не мог настоять: любил ее. Любил и не верил. Вот она, страшная неясность. В данном случае — и впереди туман, и тыл ненадежный; для офицера — особенная беда, мало у него возможности менять подруг жизни, особенно в дальних гарнизонах. Так и пошло. Слухи, разговорчики. Служба для Родимова превратилась в службишку, опустился, попивать начал, спорт забросил, подрался в ресторане… Года через полтора демобилизовался. Увез куда-то свою артистку. Помнится, пришел проститься. Гляжу — нету прежнего старшего лейтенанта, офицера Родимова, моего любимца. Чуть не заплакал я. Спрашиваю: веришь ли ты ей? Неопределенно покивал, улыбнулся жалко, с этим и уехал. Исчез. Ничего больше о нем не слышал. А как подумаю — му́ку его переживаю. Все может преодолеть человек, на смерть пойдет и человеком останется. Неясность, смута душевная — вот: его страшный враг.

Я. Это вы очень точно определили, Яков Иванович. Тут некая философия: лучше лес до небес, чем в душе малый бес. Жаль вашего Родимова, очень захотелось узнать мне — что с ним, где, как живет? Редкой натуры человек, может, истинно человеческой, для таких планета наша еще «мало оборудована». Кошечкин — иное дело, хотя тоже страдающая, замутненная душа. С чего — не выведаешь, не расскажет, да и помнит теперь едва ли… Упал камень в ручей, перегородил его намертво, вода пробила другое русло, минули годы, подними сейчас камень, а вода не спрямит путь, забыла прежнее русло… Так и Кошечкин этот. А тут еще видения всякие.

Ж у р б а. Вот вы опять, Максимилиан Гурьянович. Может, подежурить мне с вами?

Я. Ни в коем случае, вам своих забот хватает.

Ж у р б а. Ну, спасибо за беседу. Все собираюсь пригласить вас к себе, за чаем или стаканчиком сухого винца обсудить проблемы жизни. Малопонятный вы все-таки для меня, а я — солдат, люблю ясность, сам загадками никого не удивляю.

Он выпрямился, оправил плащ защитного цвета, добротный, полковничий, лишь без погон, и эти движения, четкие, строгие, ставшие частью натуры за долгие годы службы, отделили его от только что мирно и дружески длившейся беседы со мной, «образованным человеком», но всего-навсего сторожем, он не подал руки — жал руку обычно при встрече — и, как бы оставив после себя больше строгости для порядка, молодо повернувшись, удалился за дверь; мимо окна прошагал, помахивая перчатками в такт шагам, рослый, сухой, уверенный, проживший очень правильную, полезную, нужную жизнь и продолжающий трудиться, служить, начальствовать, потому что кому-то же надо следить за порядком в таком стихийном коллективе, как добровольный гаражный кооператив, да и привычка — дело не пустячное: пусть канительно, хлопотно, порой скандально, зато — пост, высота, положение; хоть и невелики, а душа спокойна, в пожилые годы она и такой службе рада.

Так я понял при этой встрече председателя Журбу. И задал себе вопрос: нравится ли он мне? Или другой, подобный ему человек? Без колебаний, сомнений, угрызений? Не интереснее ли старший лейтенант Родимов, его любимец? Может, и любил он его за то, чего ему ощутительно не хватало в собственной натуре?.. Присмотрюсь к Журбе, подумаю об этом.