Изменить стиль страницы

Написанное мною не стоило и того.

Пожалуй, обложка была более ценной. Она сообщала любознательному человеку множество сведений. Массы, к примеру, важнейших минералов. Налицо был значительный шаг вперед, ибо во время оно, когда я (а вместе со мной в разные времена и в разных школах, по причинам, от нас не зависящим, то Сомов, то Филимонов, то Вовка Гаврилов) посещал разбросанные по обширным пространствам Петроградской стороны школы, начиная от просто школ и кончая школами рабочей молодежи, обложки тетрадей были украшены лишь таблицей умножения.

Я взглянул мельком.

АЗОТ — 14

АЛЮМИНИЙ — 27

ВИСМУТ — 209

Атомная масса цинка была равна шестидесяти пяти.

Хотел бы я увидеть человека, державшего в руках висмут.

Я никогда его не видел.

Сведения, сообщаемые мне обложкой, не удовлетворили меня. Но чего бы я хотел? Я не знаю. Человек часто хочет чего-то, а спроси его — он пожмет плечами. Я точно такой же. Ну, допустим, я хотел бы узнать формулу всеобщего счастья. Или — будет или нет атомная война. Но обложка этого не знала. В лучшем случае она готова была сообщить мне кое-какие сведения о растворимости в воде солей и оснований. Но я не собирался ничего растворять.

Обложка тетради — великий источник знаний. Когда-то, когда все мы, доверчивые и открытые правде, вкушали первые плоды с древа познания, обложка сообщила мне, что дважды два равно четырем, и она не обманула меня, чего, увы, нельзя сказать о других сведениях, которые были напечатаны черным по белому. И с тех пор я проникся неподдельным доверием к тетрадкам в клеточку, а когда судьба свела меня с печатным словом, которое прежде надо было написать собственной рукой, то выяснилось: лучше всего мне писалось именно в них; не исключено — именно потому, что за всем этим стояла таблица умножения, неподвластная ни метеорологическим, ни социальным катаклизмам, своего рода эталон правды.

Дважды два все еще равнялось четырем.

Вот почему я и выдрал эту страницу. Смял ее и бросил в корзину с яростью, в которой было так много от бессилия.

Во рту моем была горечь.

Нет, не так. Во рту был только привкус горечи. А сама она была глубоко внутри, в том уголке, куда никто и никогда не должен был заглядывать, о котором никто не должен был знать. И даже подозревать о нем не должен был никто. Ибо там я прятал свой страх, маскируя его яростью, которую при случае можно было выпустить наружу, чтобы она, как опытный сообщник, затоптала, уничтожила все следы, замела их, как преступник уничтожает вещественные доказательства и стирает отпечатки пальцев.

Только разве можно скрыть что-нибудь в этом мире?

Тогда мне было сорок четыре. Теперь — пятьдесят два. Ничего хорошего за эти восемь лет в моей жизни не произошло. Равно как и в жизни страны. Чуть лучше, чуть хуже. Те слова, эти… как там сказал Гамлет, принц Датский: «Слова, слова, слова…»

Но, может быть, стало меньше иллюзий?

24.12.1978. 21 час 01 минута. Сомов включил приемник. Огромный мир в то же мгновение ворвался в салон его автомашины. Множество стран, все континенты желали сообщить ему, что происходит, перебивали друг друга, мешали себе и другим. Крики, шум, свист. Наконец он отстроился, поймал «Маяк». То-то же. Хоккей — вот что его интересовало. «Балканский кубок», заключительный период. Троянцы выигрывали у греков, счет был 1 : 0. Черт бы побрал все на свете. Снег падал, приходилось все время быть предельно внимательным. Быть в напряжении. Вместо того чтобы сидеть, расслабившись в кресле, глядя на мерцающий мягко экран.

Экраны мерцали, во всем мире, во всем мире. Перерыв закончился, снова замерли люди. В Анкаре и Париже, в Люксембурге и Стамбуле, но также и в Сибири, Тунисе, в шахтерских городках Саара и в эмигрантских бараках под Базелем. Все было забыто: извержение вулкана в Тихом океане, нота английского правительства Аргентине, одиннадцать миллионов безработных в странах Общего рынка. Свет воссиял. Он воссиял во всем мире, весь мир мог приобщиться благодати и увидеть  с а м ы й  б о л ь ш о й  в  м и р е  с т а д и о н.

Черно-белая и цветная сыпь телевизионной чумы, от которой нет спасения, захлестнула мир. Азию и Европу, Америку и Африку. А Австралию? И Австралию тоже. Лишь Океания была на время в безопасности. Надолго ли? Спутники космической связи объединили весь мир, уцелеть было немыслимо.

Космонавт Гаврилов триста двадцатые сутки был на околоземной орбите, но сейчас всем было не до него. Миллионы людей замерли у горящих экранов. Толпа. Все та же толпа. За две тысячи лет она не изменилась. Она снова жаждала все того же: хлеба и зрелищ. Вопрос о хлебе еще стоял на повестке дня, но вопрос зрелищ был решен: битву троянцев с греками за обладание серебряным сосудом смотрели пятьсот миллионов человек. Смотрели старые и молодые, белые и черные, но также коричневые и даже желтые. Смотрели богатые и бедные, здоровые и больные, умные и глупые, образованные и неграмотные.

Среди них был тогда мой отчим, подумал Чижов, глядя, как над рекой, густея, наползают клочья тумана. Он был тогда еще жив. Я вспоминаю о нем часто, гораздо чаще, чем о человеке, который был моим отцом. Что, впрочем, и не удивительно. Как и что можно думать о человеке, который исчез не по собственной воле пятьдесят два года тому назад. Темная история беззакония, на которую, боюсь, никогда не упадет луч света.

24 декабря 1978 года. 21 час 01 минута. Космонавт Гаврилов совершал очередной виток. Сегодняшнее задание было полностью выполнено. Осталось поужинать, почистить зубы и лечь спать. Со скоростью двадцать восемь тысяч километров в час несся он в черноте космоса. Над землей и над водой, но также и над горами. Он видел планктонные поля в океане и пыльную бурю над Африкой, которая, кстати сказать, закрыла всю видимость начиная от Аравийского моря.

Это было днем. Теперь ему предстоял отдых. Вот уже год без малого жил он в невесомости по распорядку, составленному на земле, распорядок не подлежал отмене.

Подумав, он отказался от горячего ужина. Просто перекусил, а потом почистил зубы. Чтобы почистить зубы, надо взять влажную салфетку, намотать ее на палец и сделать все, что обычно делается щеткой. От щеток все уже давно отказались, мороки больше, чем дела.

Космонавт Гаврилов летел над Западной Германией. Когда-то его отец отмерял здесь до самого Берлина долгие километры, теперь сын реял над поверженной некогда страной как вестник доброй воли. Россыпи огней внизу были похожи на фейерверк, но Гаврилов вспомнил вдруг блокаду, желтое пламя свечи и окна, заклеенные крест-накрест.

В эту минуту в Дюссельдорфе в особняке на улице Шамиссо королева стирального порошка Габриэль Хенкель отмечала свой день рождения. Сценарий приема по этому высокоторжественному случаю был написан великим Ионеско. Титульный лист программы вечера был напечатан на бумаге ручной работы и украшен репродукцией картины Ван Гога, купленной Хенкелями в прошлом году за миллион долларов. В начале вечера католический профессор Вернер фон Хазенфус прочел собравшимся отрывки из своего нового труда «О житии Иисуса». Затем гости были приглашены к ужину. Их ожидала радужная форель под маринадом, иранская королевская икра, бульон из молодых голубей, спинка газели «бемби», сырное суфле «ротшильд», свежие плоды манго и черный кофе. Официанты, одетые во фраки, сшитые по индивидуальному заказу, разносили вино. Каждый мог отведать «велтингер», изысканное коллекционное разлива 1969, «лафит шато» разлива 1964 и «меэт шандон брут империал» разлива 1957 года.

Затем симфонический оркестр «Академия ди Санта Чечилия ди Рома» исполнил произведения Цезаря Франка, а в заключение был прочитан доклад «Пределы богохульства при папе Александре Борджиа».

Никто не смотрел на небо. Ведь бомбы оттуда не сыпались уже давно, а до ракет дело еще не дошло. Над Дюссельдорфом космонавт Гаврилов находился ровно шесть секунд.

Десять секунд, двадцать… Сомов стоял у светофора. Красный свет гневно зажегся и остановил поток машин. Но Сомов не разозлился. Он устал, да, он устал. Но он привык к этой усталости, и она уже давно его не раздражала. Это была деловая усталость. При известном воображении ее можно было бы назвать даже праведной, а Сомов вполне подходил на роль праведника. Он привык к своей деловой усталости, он любил ее, потому что она была неким индикатором правильности его жизни, в которой по иерархии ценностей выше всего стояла его работа. А где работа, там и усталость — так оно по справедливости должно было быть, так оно и было. Взять его. Кто он? Один из тысяч? Да. Скромный труженик строительного фронта.

Несмотря на усталость, Сомов улыбается. Как бы не так! Он труженик, но не скромный. То, что он сегодня проделал, не под силу самому Акопяну, тому, что вытаскивал из шляпы кролика. Это не фокус! Вот если бы этого Акопяна посадили на место Сомова, — о, тогда сразу потускнело бы величие международно признанного мастера; для того чтобы сравняться с Сомовым, ему пришлось бы доставать из той же шляпы слона. Или по крайней мере носорога… Да, не меньше.

Тридцать секунд… Красный свет горел. Вокруг теснились машины. Слева, справа. Двигаясь сплошным потоком, они медленно, но верно заполняли собою пространство земли. В уходящем году Япония произвела их четырнадцать миллионов, Соединенные Штаты десять. Да и завод в Тольятти добавлял каждый год по миллиону. Дорог не было, гаражей тоже, но разве это способно было кого-то остановить? На сберегательных книжках томились более трехсот миллиардов рублей, в чулках и на дне шифоньеров столько же, на ближайшие семьдесят лет заводу на берегах Волги был обеспечен сбыт, на черном рынке распредвал, чья официальная цена была равна тридцати восьми рублям, шел нарасхват по двести двадцать. Страсть к механизированному передвижению даже в условии отсутствия дорог охватила население этой большой страны; чтобы убедиться в этом, Сомову не нужно было смотреть по сторонам. Но он и не смотрел.