— Достать можно все, — говорит Зина, и она знает, что она говорит. Это отдельный мир, сотни и сотни людей, в руках которых большие деньги. Тысячи, десятки, сотни тысяч. Может быть, даже миллионы. Все сплетено в одну сеть, все сплелось, как тысяча гадюк. Одни добывают валюту, другие обращают ее в деньги и вещи, вещи снова превращаются в деньги, а те снова в валюту. Работают сотни девочек, едва только снявших свои пионерские галстуки, ублажая пресыщенных и оголодавших иностранцев, работают шустрые мальчики, следящие за тем, чтобы у девочек не было простоя, работают лихие парни, наладившие связи со шлюхами Скандинавии и подонками Европы, привозится и провозится радиоаппаратура и презервативы с физиономиями президентов, видеокассеты с порнофильмами, японские телевизоры и тайваньские электронные часы, кроссовки и марлевые юбки, нательное, исподнее — все, что может быть продано, что может дать прибыль; и здесь не надо ни уговаривать, ни объявлять соцсоревнование, ни брать повышенные обязательства, здесь каждый трудится на себя, не за страх, а за совесть, хотя гонит их дальше и дальше именно страх, холодный и липкий страх. От него не уйти, не укрыться ни на Черном море, которое разбивает свои темно-зеленые волны о набережную, куда выходят окна номера люкс, ни на знаменитом горном курорте, где собираются пестро одетые любители зимнего загара и лыжного спорта, ни в Средней Азии, где-нибудь в Бухаре или Хиве, куда на два дня можно всей компанией махнуть при помощи готового к услугам Аэрофлота. Страх гонит и гонит — из кабака в кабак, из постели в постель, от одного опостылевшего удовольствия к другому, гонит, как некогда гнал овод превращенную в корову Ио, — давняя история, о которой никто в компании Зины не имел никакого представления.
Людмила Викторовна, чьей любимой книгой по случайному стечению обстоятельств стали «Метаморфозы» древнеримского поэта Публия Овидия Назона, знала об этом. Эта книга была всегда с нею. И сейчас тоже.
«Видел Юпитер ее, когда от реки возвращалась
Отчей, и — «Дева, — сказал, — что достойна Юпитера, всех бы
Ложем своим осчастливила ты; заходи же под сени
Рощ глубоких, — и ей он рощ показывал сени».
Зине тридцать три года, и в эти тридцать три года она уже побывала замужем и за футболистом из команды «Гурия», и за моряком торгфлота, и за директором магазина «Березка», которого, к сожалению, два года назад посадили. Пятнадцать лет разлуки.
— Он был слишком доверчивым, — сообщает Зина.
Сейчас у нее есть любовник. Его зовут Слава, Слава Князев. Мужик что надо. Она устроила его в торговую точку. Самое место для того, кто не ленится.
— Если он не приносит мне за день полтинник, — говорит Зина, аккуратно обрабатывая щипчиками очередной ноготь, — я, Людмила Викторовна, не пускаю его в постель. Вот так.
И Зина смеется. Смех у нее теплый и какой-то домашний, словно воркование горлинки.
Она многое могла бы рассказать Людмиле Викторовне. Неизвестно, почему она испытывает к ней доверие. Саму Зину это немного удивляет — в этом мире никому нельзя доверять, даже родной матери. Даже человеку, который спит с тобой в одной постели.
Вячеславу Князеву, например, бывшему боксеру.
Чтобы не подвергать его искушениям, она прячет от него и деньги, и свои драгоценности. Береженого бог бережет.
— Покажите мне как-нибудь свои камешки…
— Что? — говорит Людмила Викторовна. — Камешки?
— Ну… брюлики там всякие…
И тут она неожиданно для самой себя узнает, что у этой женщины в пятьдесят лет нет ни одного самого маленького бриллианта. Поразительно! Этого не может быть! Она смотрит на Людмилу Викторовну, муж которой — председатель райисполкома. Квартиры! Это же золотое дно. Это же тысячи и тысячи, они просто лежат под ногами.
— Этого не может быть, — говорит она. — Не может быть.
Но она знает — это правда. Вот сидит женщина, у которой нет никаких, ну просто никаких бриллиантов. Даже самых захудалых. Надо будет как-нибудь рассказать об этом в их компании. Хотя это бесполезно. Не поверят.
Ее пронизывает острая жалость. Ей хочется… ей хочется… к ее собственному изумлению, ей хочется погладить Людмилу Викторовну по аккуратно причесанным длинным волосам. Но она, разумеется, не делает этого. Вместо этого она говорит:
— В ваших руках, Людмила Викторовна, видна порода.
Лицо Людмилы Викторовны освещает, слабая и удовлетворенная (как чудится Зине) улыбка. Спасибо. Спасибо, Зина. Порода. Вот, значит, что. Так, так. Очень хорошо. Хорошо, что правда, настоящая правда, может выглядеть и вот так. Бедная правда.
Людмила Викторовна могла бы… Она могла бы рассказать. Кое-что. О себе. О себе и о своих руках. Какими они были. Давно, давным-давно. В то, примерно, время, когда сама Зина появилась на свет в коммунальной квартире на Большой Посадской улице. Порода. В те времена Людмила Викторовна была еще просто деревенской девчонкой и ни сном ни духом не ведала, что есть на свете такое… все такое — и такие города, и такие дома, и такие женщины, чьей профессией может быть догляд за чужими ногтями. Руки. Они всегда были при ней. Надо полагать, что и порода была та же, вот только мало кто обращал тогда на нее внимание. Точнее, обращали… но не на красоту ее рук.
В восемнадцать лет… в восемнадцать лет ее изнасиловал, провожая с танцулек, Петька Матвеев, сосед. Это произошло на кладбище. Он выбил ей два зуба, потому, что она была сильная и вот этими вот руками пыталась оттолкнуть от себя пьяную Петькину рожу. Вот тогда, чуть отстранившись, он прохрипел: «Н-нет, с-сука, не хочешь…» — и, коротко размахнувшись, по-десантному врезал ей…
А утром вместе с другими ребятами вымазал ей дегтем ворота.
Дело было в деревне Заводская Решетка Барышского района Саратовской области. Суровые нравственные устои деревни, столь любимые нашими писателями-почвенниками (за что они, в свою очередь, столь любимы народом и начальством), не позволили Людмиле Викторовне оставаться в доме удочерившей ее тетки более суток, по истечении которых она и отправилась в торжище цивилизации, в город, имея при себе свидетельство об окончании десятилетки, паспорт и двадцать семь рублей денег.
Ее руки были при ней. Голова тоже. Поскольку до последнего дня жизни в деревне она возилась этими руками в земле, возилась в хлеву и возилась на кухне, руки были сильными, обветренными и большими.
Она шла на станцию. Ходить ей было не привыкать, в школу она тоже отхаживала ежедневно десять километров туда и столько же обратно. В голове ее бился один вопрос: идти дальше или, дойдя до речки, утопиться.
Ведь она сама была виновата. Во всем. Она хотела как лучше. Она хотела красоты в этой жизни, и, думая о красоте, она переписала однажды, взяв у учительницы книгу, письмо Татьяны к Онегину, положила в конверт и надписала Петькин адрес.
Петька был парнем что надо и уже отслужил действительную в небольшой, но далекой и дружественной стране…
Тридцать лет жизни в городе преобразили ее руки, теперь это можно было признать. Но может быть, не только руки?
Сидя возле иллюминатора, я пытаюсь разглядеть противоположный берег. Набегает туман, и из него, словно лишенные голов торсы великанов, проступают нелепые громады четырнадцатиэтажных домов, присутствие которых здесь кажется нелепым и неуместным. Я думаю о Люде Филимоновой, которая меня невзлюбила с той поры, когда ей стало ясно, что я знаю об их отношениях с Сомовым. Я думаю о Филимонове, о Пашке Филимонове, толстом, обидчивом, напористом, вздорном, о верном друге Пашке, которому еще молотить и молотить сотни долгих дней на лесоповале, но я не могу удержать эти мысли, и они, едва появившись, расплываются и исчезают, как расплываются в небе облака и как исчезает сон после того, как ты проснешься.
Чего я хочу, чего добиваюсь?
Круг моих поисков, пространство моих умозаключений все уменьшается, съеживается, подобно шагреневой коже. Сначала я хотел объять весь мир, теперь не могу удержаться в пределах установленной мною самим цифры «четыре». Сомов, я сам, Филимонов и Вовка Гаврилов… Это необъятный мир, на периферии которого, подобно розовой краске, растекающейся поутру над серой поверхностью воды, встают и требуют своего пространства Люда Филимонова, Соня, какой-то Князев, Зина, еще какие-то люди, которым нет места в этой истории. Все эти персонажи ненаписанного романа должны исчезнуть один в другом, как исчезают матрешки. Пока не останется одна, последняя.
Я сам. Или кто-то другой.
Почему же, почему и зачем я день за днем ворошу и переворачиваю сухие листья давно минувших дней и событий. Чего я жду — в том даже случае, если мои поиски увенчает удача?
И что такое — удача?
Наугад я раскрываю страницу книги, которую беру с полки у себя над головой…
Обряд гадания по книге не нов. Он столь же древен, как и ауспиции, гадание по внутренностям жертвенных животных, и прочие магические обряды. Он не помнит точно, но ему кажется, что дельфийский оракул обращался в своих прорицаниях к «Илиаде» Гомера.
Но «Илиады» нет на сухогрузе «Ладога-14», и Чижову предстоит довольствоваться тем, что посылает ему судьба. Он протягивает руку наугад, и ему останется лишь надеяться, что судьба пошлет ему для прорицаний не статистический справочник народного хозяйства и не стенографический отчет Восемнадцатого партсъезда, проходивший в Москве в марте тридцать девятого года.
Так оно и получается. В его руках все тот же Хорхе Луис Борхес, слепой библиотекарь из Аргентины, автор «Всеобщей истории бесчестья» и многих других сборников. Чижов наугад открывает книгу, он открывает ее примерно на середине и на странице 166 читает две самые верхние строчки. Они гласят:
«…Если бы нам удалось понять хотя бы один цветок, мы бы узнали, кто мы и что собой представляет весь мир».